Так затихает Везувий. Повесть о Кондратии Рылееве
Шрифт:
Я сам готов был расплакаться от этой беспомощности, незащищенности, готовности все расшвырять и тем выкупить мужа.
И, глядя на эту убитую горем женщину, но все еще готовую бороться за мужа, я вспоминал рылеевские стихи из «Войнаровского», воспевающие свою спутницу жизни:
…Тяжко было ей Не разделять со мной страданье. … Она могла, она умела Гражданкой и супругой быть…И вот тут-то она сказала:
— Одно
Она поглядела на меня затуманенным взглядом и добавила:
— На улице в экипаже ждала моя мать и Настенька. Кучер Петр в голос рыдал и причитал по-деревенски, как по покойнику…
И, испугавшись этого слова, быстро повторила:
— Государь добр. Он не допустит. Он прислал мне две тысячи. И императрица тысячу. Семье преступника…
Не могу описать, с каким чувством я возвращался в присутствие.
«Государь добр». Весь Петербург будет теперь знать, что государь добр. И какой бы свирепый приговор не вынес Верховный суд, он умоет руки. Склонит голову перед карающим правосудием. Государь добр…
Говорят, люди плачут кровавыми слезами, а мне хочется смеяться кровавым смехом. Смехом горечи, ненависти, отчаяния, презрения… Верховный суд открыл свои заседания по делу государственных преступников, только… Только, думается, за всю историю человечества еще не было суда, на котором не допрашивали бы обвиняемых. Составлены комиссии, которые дают им подписать бумаги предварительного следствия, а суд не считает нужным задавать дополнительные вопросы!
Для чего же эта комедия? Для чего этот суд, в котором заранее все предрешено и ничего не может измениться?
Поразмыслив, начинаю понимать, что, арестовав всех участников заговора и сотни нижних чинов, готовых идти за ними, царь, мечтая подвергнуть их всем мукам ада, все еще боялся общественного мнения, а более откликов за границей, где привыкли считать его покойного брата гуманнейшим миротворцем, а Россию нерушимым оплотом тишины и спокойствия в Европе. Необходимо сохранить эту репутацию. Надо создать видимость гласности и беспристрастия. С этой же целью он назначил Сперанского председателем суда. Бывшего опального Михаила Михайловича Сперанского, коему предлагалось таким способом искупить прежние либеральные заблуждения и некоторые слухи, ходившие по столице, о его согласии войти в правительство после переворота. Таким способом можно убить двух зайцев. Доказать Европе беспристрастность суда и облить грязью в глазах либералов добрую репутацию Сперанского.
Говорят, он долго уклонялся от этой чести. И лишь под неотвратимым давлением императора согласился. Ходят слухи, что его дочь рассказывала, будто он не спит по ночам и, сидя над бумагами Следственной комиссии, плачет. По этому поводу сказывали анекдот, вывезенный с Аляски. Некий матрос, очутившись в Канаде, нашел там свою дальнюю родственницу, похищенную пиратами и проданную в публичный дом. Она рассказала ему о всех ужасах, какие ей пришлось переживать. «И что же вы сделали?» — спросили его растроганные слушатели. «То же, что и другие клиенты. Но я плакал».
Так называемые ревизионные комиссии, опрашивающие обвиняемых, действовали с необычайной быстротой. Они задавали три вопроса: рукой
Но все силы правительства были направлены на то, чтобы как можно скорее отбарабанить этот процесс, забросать его песочком — отслужить благодарственный молебен и стереть навечно в памяти людей это событие. Удастся ли?
В состав суда входят 72 человека — представители Государственного совета, Сената и Синода… Говорят, что министр юстиции возражал против привлечения духовных лиц, потому что они, по его мнению, возражали бы против смертной казни, но Сперанский бесстрашно настоял на своем. Хотелось бы знать, кто окажется прав: министр, с его догматическими суждениями, или Сперанский, с его придворным опытом и знанием людских сердец?
Интересно наблюдать, как отразилось все это в канцеляриях нашей Российско-американской компании. Большое начальство ходит как в воду опущенное. Будто судьба Рылеева черной тенью заволокла их верноподданнические лица. Мелкая сошка — канцеляристы заметно приободрились, как бы гордясь своим соприкосновением с бывшим правителем канцелярии Рылеевым. А еще принято думать, что чиновничье раболепие самое рептильное… Впрочем, мы ведь не на государственной службе.
Измученный и утомленный всеми размышлениями и слухами о том главном, что происходит в отечестве нашем, пошел бродить по городу и встретил Нелединского, который сказывал, что изнывающий в ссылке Пушкин прислал письмо Жуковскому, прося похлопотать о разрешении вернуться в столицу, раз что он непричастен к восстанию на Сенатской площади. На что Жуковский будто бы ответил: «Знаю, что непричастен. Но не было такого арестованного, у коего не нашлись в потаенных бумагах от руки переписанные стихи Пушкина. Можно ли после этого рассчитывать на снисходительность правительства?»
Разговорились. Удивлялись, что среди арестованных только один лицейский товарищ Пушкина — Пущин.
— Но зато самый близкий, — сказал Нелединский и прослезился.
Что ему Гекуба! Всю жизнь обращается в стихах только к Делиям и Клелиям, как говорил добрейший эконом Бобров, а вот, поди ж ты! Видно, у всех в эти дни так ослабела нервическая чувствительность, что слезу прошибает даже само имя страдальца.
И сразу вспомнили еще одного — Кюхельбекера. Он попытался бежать и был схвачен где-то на дороге. Нелединский сказал, что Кюхельбекер прочитал в Париже такую лекцию против тиранов, что, доведись это сделать в Петербурге, давно бы сидел в крепости. «Добрейшая душа, — добавил он, — истинное дитя».
Так и не удалось мне развеяться на прогулке. Дома застал Ригеля. И он все о том же.
Рассказывал со слов какого-то писца, что будто генерал-майор Михаил Орлов, чьи приказы я когда-то записывал в свою потаенную тетрадь, Орлов, которого государь обвинял главным образом за «недонесение», написал в своих показаниях, что теперь-то легко сказать «должно было донести», ибо все известно и преступление совершилось. Но тогда не позволительно ли было, по крайней мере, отложить на некоторое время донесение. Но, к несчастию их, обстоятельства созрели прежде их замыслов, и вот отчего они пропали.