Такая долгая полярная ночь
Шрифт:
Копыто лошади звякнуло об лед. Этот звук заставил меня привстать и посмотреть вперед. Прямо передо мной светились огни Сахаляна (Хайхе) — это Маньчжурия, оккупированная японцами. Мы нарушили границу, перешли ее по амурскому льду, задутому снегом. Натягиваю вожжи, останавливаю лошадь, выскакиваю из саней и с винтовкой в руках замираю около лошади. Подходят все четверо, Сержант спрашивает, что случилось. Я ему бросаю отрывисто: «Хайхе!» Сержант шепотом ругает ездового. А тот новобранец, с дорогой не знаком, доверялся инстинкту лошади. В общем мы как можно тише вернулись на территорию Советского Союза. Сержант умоляет меня никому не говорить обо всем этом. Я даю слово об этом молчать. И молчал многие годы.
Несколько дней я пробыл опять на так мне знакомой гауптвахте. Но те, кто планировал устроить мне публичное судилище в гарнизоне, очевидно, спохватились, что я не ограниченный и тупой человек, что у меня за плечами филологический факультет и что я все время логическими доводами отрицаю то, что мне вменяется в вину. Они поняли, что эффект суда будет не в их пользу. Показательного устрашения не будет. И меня отвезли обратно в тюрьму. Там я попросил водворить меня опять в камеру. В дорогу мне дали немного еды, завернутой в газету. Как этой газете обрадовались Алексеев и Львов!
Накануне 29 января 1941 года я увидел сон, второй сон, который мне
29 января утром я не успел рассказать сон, как меня вызвали из камеры. Оказалось — на суд военного трибунала.
Глава 10
Военный трибунал в составе трех человек (иначе «тройка») под председательством, если я не забыл, Губского, собрался в свободной тюремной камере, где наспех был поставлен стол, стулья, скамья. Казенный защитник, прибывший за 30 минут до начала заседания военного трибунала, торопливо перелистал мое «дело», т.е. ту клеветническую белиберду, которую состряпал следователь, и суд начался. Из так называемых «свидетелей» был только Куликов Михаил Алексеевич. Фих, как всегда, схитрил и под каким-то предлогом не поехал из гарнизона в Благовещенск. Не буду повторять тот вздор, который зачитывался этими «судьями» из материалов следствия. Несмотря на то, что мне было отказано, при моем ознакомлении с «делом», в письменных замечаниях по усмотренным мною нелепостям и клевете, я все же кое-что помнил и, решительно опровергая подлые обвинения, отверг обвинения по обеим статьям. Даже казенный защитник сказал, что статья 58/10 не может быть мне инкриминирована. Забавным было выступление моего лжесвидетеля Куликова. Он подтвердил якобы сказанные мною слова: «Если бы он (сержант) меня ударил, я бы его убил». Но при этом сказал, что в этой фразе он не видит ничего криминального, что он сам мог бы сказать такое, как законную реакцию на насилие, на оскорбление советского человека и гражданина. Конечно, судьи не обратили внимание на то, что Куликов сам готов произнести такую «ужасно криминальную» фразу. Не обратила внимание «тройка» и на замечание защитника, и мне оставили статью 58-10 — антисоветскую агитацию, якобы имеющуюся в моем дневнике, который никто, кроме следователя не читал, и в котором не было ни одного антисоветского слова.
Обычно, как я узнал об этом позднее, «тройка» быстро расправлялась с обвиняемым и щедро отпускала ему или срок, или расстрел. Но со мной они почему-то возились долго. Несмотря на свою юридическую неопытность и неискушенность в сутяжных делах, я все же отчаянно защищался (на защитника нельзя было надеяться). Мне помогала в этом моем сражении с советским «правосудием» способность логически мыслить и оперировать явными, кричащими фактами, которые опровергнуть эти «судьи» не могли. В общем был объявлен обеденный перерыв. До того как меня отвели в мою следственную камеру в подвал, я перебросился несколькими фразами с моим лжесвидетелем Куликовым. Я просил его, когда он вернется в город Горький, посетить мою мать и рассказать, как сложилась моя судьба. Куликов смотрел на меня и чуть не плакал, наконец поняв, какую гнусную роль сыграл он в моей гибели. Не скажу, что мне стало его жалко, но и презрение по отношению к нему я не показал. Но вот за мной пришли и отвели меня в мою камеру. Алексеев и Львов засыпали меня вопросами о суде. Я рассказал обо всем, а также старику-золотоискателю рассказал о своем сне, как вытащил большую рыбу. Старик сказал: «Получишь срок около червонца». То есть меньше десяти лет. Есть не хотелось, нервы были напряжены до предела. За мной пришли. До начала заседания тройки я получил от этих судей письмо от мамы (разумеется распечатанное) и посылку. Но перед тем, как мне выдали все это, председатель тройки прошелся со мной по тюремному коридору и весьма убедительно доказывал мне необходимость признать себя во всем виновным. Он в ответ на такое «искреннее» признание в том, что не совершал, обещал смягчить приговор до минимума. Я, разумеется, «сердечно» его благодарил за сочувствие, проявленное ко мне. Мне пошло на пользу пребывание в подвале Благовещенской тюрьмы. Общение с Алексеевым и Львовым научило меня весьма недоверчиво относиться к «благодетелям» в лице следователей, прокуроров и судей, ибо все они холуи системы, цель которой господствовать, опираясь на страх и внедряя этот страх жестокостью и беспредельными расправами. Вот почему на лицемерное участие Губского в моей судьбе я ответил лицемерной благодарностью и обещанием следовать его советам. В так называемое правосудие я уже не верил. Если, сидя на гауптвахте, я наивно надеялся на справедливость, то последующие события обогатили меня большим скепсисом и недоверчивостью по отношению ко всему, что носило имя законности и справедливости. Ибо на деле и то и другое было лицемерной маской, прикрывавшей произвол, беззаконие и жестокое осуждение на муки и смерть множества невиновных.
После обеденного перерыва трагикомедия суда продолжилась. Я не последовал «сочувственным» советам председателя трибунала Губского и, защищаясь от голословных обвинений, сказал, что этот суд напоминает мне суд в фашистской Германии над Димитровым по делу о поджоге рейхстага. Да, своими словами я провел знак равенства между фашистским и советским судом. Оба фальсифицировали дело и оба были несправедливы. В заключительном слове я сказал, что если все адресованные обвинения судьи смогли бы доказать, то я заслуживаю расстрела. Во всяком случае если бы они, судьи, обвинялись бы в инкриминируемых мне преступлениях (подготовка террористических актов против командиров Красной Армии), а я был бы их судьей, то я осудил бы их на расстрел. Приговор мне гласил: «семь лет исправительно-трудовых лагерей и три года поражения в правах. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Потом меня препроводили в подвал, в следственную камеру за «вещами». Я попрощался с Алексеевым, Львовым и стариком-старателем. Он оказался прав — я получил меньше «червонца». Был уже вечер, когда меня отвели в камеру, где находились уже осужденные. Дверь за мой захлопнулась звякнул запор, и я очутился во мраке. «Добрый вечер», — сказал я. Ко мне подошел кто-то, зажег спичку, осветил меня. «А, тоже из армии, — сказал, увидев меня в красноармейской форме, — За что, и сколько получил?»
Глава 11
Так началась моя тюремная жизнь в камере, где в разное время было 10-12 человек, уже «окрещенных» нашим «справедливым» судом. Старостой в нашей камере был тоже осужденный по 58-й статье красноармеец Иван Скрипаль. Его природный украинский юмор, его забавные и смешные истории, которые он часто рассказывал нам, помогали немного отвлечься от нашего тяжелого положения, несколько забыться и даже посмеяться. Вот сейчас, когда я вспоминаю прошлое, встает передо мной облик Ивана Скрипаля. Немного выше среднего роста с продолговатым лицом и несколько крупноватым носом, с хитрым прищуром добрых глаз, с украинским говором, он невольно располагал к себе каждого, кто с ним вступал в разговор. Он, староста камеры, принял меня в ряды однокамерников весьма доброжелательно. Оно и понятно: ведь я был его коллега по несчастью. Такой же боец Красной Армии, так же несправедливо обвиненный и также несправедливо осужденный. В нашей камере, к счастью, преобладающее число заключенных было осуждено по 58-й статье. Таким образом мы, политические заключенные, были ограждены от произвола уголовников, как это было в пересыльных лагерях, где нередко за пайку или хорошую одежду и обувь убивали владельца такого «добра». В этой тюремной камере по обеим сторонам ее стен были широкие нары, на которых ночью спали ее обитатели. Днем спать не разрешалось. Окна были снаружи закрыты деревянными козырьками. Приблизившись вплотную к грязному бетонному подоконнику, можно было увидеть наверху в просвет между козырьком и стеной клочок неба. Из обитателей камеры, состав который не был постоянным, помню немногих, причем фамилии их забыл. Помню Генриха (?) Панкраца, пожилого немца. Он, кажется, был пастором секты ментонитов. Были в камере жители Благовещенска Ламзин (его отец-старик, до революции владевший мельницей в городе, сидел в другой камере) и молодой парень, кажется, шкипер одного из амурских судов, речник, балагур и похабник. По какой статье он сидел, не знаю. Большая часть моих «компаньонов» сидела по 58 статье, хотя однажды в нам в камеру «подбросили» одного бандита. У него были отбиты легкие, он кашлял кровью и знал, что обречен скоро умереть. Тогда старостой камеры был уже я. Ивана Скрипаля взяли на этап. Я распорядился положить больного на нарах ближе к отопительной батарее. В глазах бандита я прочел огромное удивление. В тех камерах и в той среде, где он раньше был, такое не делалось. Там у батареи, дающей тепло, обычно лежал здоровяк, «авторитетный» вор или просто сильный зверь. Этот больной парень подозвал меня, предварительно узнав у других, что старостой меня избрала камера, и тихо сказал мне: «Вижу, что ты человек». На что я ему ответил, что все мы люди в этой камере, и что нелюди нас сюда посадили.
Глава 12
«Нет выше радости для человека, чем отдавать и помогать…»
Мы, обитатели камеры, жалели нашего больного бандита, видя, что он обречен, что жизнь у него отнята. И какой бы он ни был в прошлом, чтобы он ни совершил против людей раньше, сейчас, в настоящем это был умирающий, харкающий кровью человек. И он, человек уголовного мира, столь чуждого нам, понял и оценил человечное отношение к нему. Однажды в нашу камеру втолкнули испуганного довольно жалкого на вид человечка. У нас было принято задавать вопросы вновь прибывшему. Новичок отвечал сбивчиво, путано, жаловался на произвол тюремных властей, глаза его беспокойно бегали. Он производил впечатление жалкого и одновременно скользкого человека.
Наш больной бандит все время лежал, часто укрывшись с головой, однако он пристально вглядывался в нового обитателя камеры. Потом подозвал меня и тихо сказал: «Предупреди всех своих. Это «наседка», я его узнал. Его забрасывали и к нам в те камеры, где я был». Я поблагодарил парня за такое предупреждение и в тот же день осторожно предупредил всех однокамерников о грозящей нам опасности от этого «стукача». Возник вопрос, как избавиться от этого «верноподданного», который мог оклеветать любого из нас. Ламзин, шкипер, Панкрац и я обсудили это положение, в какое попала наша камера, и решили избавиться от «наседки» довольно необычным способом. Конечно, можно было затеять драку и избить подброшенного нам стукача, но не хотелось из-за такой дряни страдать кому-либо из нас, сидя в карцере. Панкрац, Ланмзин и шкипер были местные, то есть жители Благовещенска. Они регулярно в определенный день получали от родных передачи. Решено было обкормить стукача, выразив ему свое доброе отношение. Настал день, когда местные получали передачи. Наше счастье, что в камере сидели те, кого можно было бы назвать политзаключенными. В нашей камере не было воров, блатных, то есть уголовников. Поэтому продукты и кое-какие вещи, переданные родными моим коллегам по несчастью, в целости доходили по назначению. Со мной, старостой камеры, поделились из своих передач те, кто их получил. А я обеденную порцию тюремной баланды и кусок хлеба дал «наседке». Надо заметить, что миска старосты камеры по емкости больше прочих мисок. В нее входит двойная порция. Стукач с благодарностью съел не только мою порцию но и порции баланды всех, получивших передачи. Потом ему дали соленого сала с хлебом. Он был несказанно обрадован таким хорошим к нему отношением. Но через пару часов у него начались страшные рези в животе. Не только мне, но и другим стало ясно, что от такого обжорства у нашего «подопечного» возможен заворот кишок. Я постучал в металлическую дверь камеры и вызвал коридорного дежурного. Я объяснил ему, что один из нас тяжело заболел. В общем его забрали, вероятно, в медсанчасть тюрьмы, а мы дружески с ним попрощались. Больной бандит в промежутках своего страшного кашля смеялся и хвалил нас за умно придуманный способ избавления от «наседки». «Этого бы не было, если бы ты не предупредил нас», — сказал я ему. Мы, обсуждая случившееся, пришли к выводу, что добро и милосердие надо проявлять к тому, кто нуждается в нем, а не к тому, кто несет в своей сущности и в своем проявлении зло.
В нашей камере появился новичок — Макаров. Красноармеец, «террорист и антисоветчик», срок — 8 лет. Мне хочется рассказать, как «справедливо» разделались с этим довольно ограниченным и явно некультурным парнем. Расправились, абсолютно не вникая в психологическую сущность его поведения, не задумываясь о правомерности всего случившегося. Но перейду к изложению истории Макарова, возмутившей меня и вызвавшей негодование тех сокамерников, кто не утратил способность реагировать на такие явления нашей действительности.