Такая долгая полярная ночь
Шрифт:
Камера, в которую я попал, очевидно, недавно была освобождена от своего обитателя. Говорят, в 1937 в такие одиночки набивали больше десяти осужденных на расстрел. Мне «повезло»: я был один в одиночке. Мой предшественник не успел дописать изречение, нацарапанное им на стене: «Homo homini…». Я маленькой пряжкой от брюк дописал: «lupus est, Счет времени я потерял, и не могу сказать, сколько я там пробыл. Двое, трое суток, не знаю. Урывками дневной сон, а ночью спать невозможно, так как ужас витает в пространстве всего этого корпуса тюрьмы. Ночью выводят из камер на казнь. В одну из таких ночей я ясно слышал, как из соседней камеры вывели человека, должно быть военного. Он, прощаясь с однокамерниками, щелкнул каблуками и, обратившись к подручным палача, четко произнес: «Не надо». Вероятно он отказался от «груши», той затычки, которую втискивали в рот обреченному на смерть. Потом он, обращаясь ко всем, сидящим в таких камерах, уже в коридоре произнес громко и четко: «Прощайте, товарищи». В ответ послышались трудно различимые выкрики из камер и женский истерический вопль. От этого вопля похолодела моя душа и, казалось, сердце перестанет биться.
Я ярко представил себе, как чувствуют себя обреченные на смерть в ожидании или замены казни (об этом объявляют днем) длительным сроком, или множественных шагов ночью, когда выводят на смерть. А в таком томительном напряженном ожидании люди прибывает 100 и более дней, нередко и несколько лет. Это ежесуточная пытка ожиданием смерти. Такую пытку не все выдерживают, сохраняя психическое здоровье. Но вот днем открылась дверная форточка «кормушка», и улыбающийся дежурный, протягивая мне миску с тюремной баландой, радостно сказал: «А вы тут по ошибке, вам разрешено написать кассацию, отменено решение суда, что
Иногда в нашу камеру попадали блатные. Помню, сунули к нам двоих воров, молодых парнишек. Но вскоре они были удалены в другую камеру. Дело в том, что среда нашей камеры явно их не удовлетворяла. Не с кем было сыграть в карты, не было благодарных слушателей рассказов о воровских похождениях, наконец, не было возможности отнять пайку или вещи. Они понимали, что такая активность, как утверждение воровского господства в камере у нас, невозможна, и с опаской поглядывали на наших парней в военной форме. За попытку спустить нитку из окна на нижний этаж, что было довольно трудно, так как на окне был колпак из дерева, их забрали от нас.
Глава 17
«Самая жестокая тирания — та, которая выступает под сенью законности и под флагом справедливости».
Не помню, в апреле или начале мая меня с вещами вызвали на этап. Точно сказать, когда это было я затрудняюсь. В тюрьме время тянется медленно, но серые тоскливые дни все же идут своей чередой. А календарное их значение подчас неведомо заключенному. Меня препроводили в камеру этапников. Перед этим я получил свои вещи, которые привез из батальона и которые не обыскивались, так как меня дважды привозили в тюрьму. Камера этапников представляла большой зал, который был когда-то тюремной церковью. Мой чемодан был разграблен еще в гарнизоне сержантами нашей роты, был сей чемодан почти пуст, и я его с легким сердцем отдал одному блатному, который одолжил мне спички, чтобы я сжег все письма моей матери, полученные мною в гарнизоне. Над парашей я сжег то, что было мне в тот момент дороже жизни. Я смотрел, как чернела бумага от огня, как дорогие, такие ласковые строки исчезали в пламени, и сердце мое разрывалось от тоски. Лишь последнее письмо от мамы, врученное мне в день суда председателем трибунала я сохранил и держал его в левом кармане своей военной гимнастерки у сердца своего. Настал день, когда нас, этапников, построили в колонну вне тюрьмы. Я оглядел всю колонну, так как был в первых рядах этого сборища. Боже мой! Сколько тут было военных бушлатов, шинелей, толпа пестрела буденовками и пилотками. Мне показалось, что из этого количества военных арестантов вполне можно сформировать батальон. А сколько таких батальонов томилось в тюрьмах и лагерях! Пешком протопали мы, окруженные конвоирами и свирепыми овчарками, до вокзала. Наше движение по городу Благовещенску не вызывало интереса или удивления у граждан, еще не посаженных в тюрьму и вольно передвигавшихся по улицам. К таким колоннам арестантов люди привыкли. На вокзале нас довольно быстро рассортировали по «столыпинским» вагонам, причем при посадке подвергли обыску. Какой смысл такого обыска, мне до сих пор непонятно. Ведь нас в тюрьме неоднократно обыскивали, выгоняли в тюремный коридор и долго шарили в камере. При поступлении в тюрьму обыскивали, раздев догола. Что искали сейчас? Я думаю, просто они выполняли указания инструкции. В тамбуре вагона хохол-конвоир обшарил меня и извлек из кармана моей гимнастерки последнее дорогое, что связывало меня с родными — письмо матери. Я ему объяснил, что при обыске в тюрьме мне его сохранили, что получил я его из рук председателя военного трибунала. Но этот тупоголовый выродок, держа письмо в руке, произнес: «А мы его почитаемо». Я вырывал письмо матери из рук этого болвана и мгновенно со словами: «Не для твоих грязных лап это письмо», изорвал и клочки выбросил в открытое окно тамбура. Моментально мне скрутили руки назад и, надев наручники, впихнули в карцер. Карцер представлял собой металлический шкаф, в котором можно было сидеть на корточках, упираясь спиной в заднюю стенку, а коленями в дверь с маленьким зарешеченным окошечком. Мне не стоило большого труда, сидя на полу карцера, перевести руки, скованные наручниками, сзади — вперед. Я был тощ и достаточно гибок, чтобы проделать это. Посадка заключенных шла своим чередом, как вдруг охранники засуетились: появился какой-то начальник. Я в окошечко карцера разглядел его и услышал, что в карцере уже сидит один, то есть я. Тогда я сказал четко, по-военному: «Разрешите обратиться». Начальник приказал открыть дверь карцера, я вышел, щелкнул каблуками и, смело глядя ему в лицо, доложил, за что посажен в карцер. Он увидел человека в военной форме в летном шлеме и должно быть понял, что за нарушитель и преступник. Строгим голосом он приказал немедленно освободить меня от наручников и проводить в свободную камеру вагона. Я говорю камеру, так как эти купе отделялись от коридора крепкой решеткой со скользящей дверью тоже решетчатой. Впору в таком купе перевозить тигров или других хищников. Приказание было выполнено. Проходя по коридору вагона мимо заполненных уже «купе», я увидел, что «купе» набиты до отказа. Поэтому, войдя в пустое «купе», я немедленно залез на верхнюю полку, чтобы при набивании камеры-купе людьми не лежать или даже не сидеть всю дорогу на полу. Мое купе тоже набили людьми. Их набилось человек десять. Нижнюю полку, подо мной заняли два молодых воришки, из числа тех, кого в лагере называли «дешевло». Они корчили из себя «шибко блатных», сквернословили и всем присутствующим демонстрировали не только блатной жаргон, но типичные для такой среды ухватки. Наконец наш поезд отошел от перрона и двинулся на восток. Один из помянутых мною воришек заглянул ко мне на верхнюю полку и потребовал, чтобы я слез и уступил ему это место. На что я ответил, что путь попробует занять полку, если ему не очень дорога жизнь. С ругательствами он вернулся к товарищу и сообщил о неудачной попытке занять спальное место, добавив при этом, что на полке лежит военный летчик. На это другой воришка посоветовал не связываться со мной. В нашей камере путешествие проходило без эксцессов, чего нельзя сказать о других. Выводили кого-то в наручниках, водворяя порядок и тишину. Соседняя камера была женская. По разговору, я понял, что ехала этапом молоденькая кассирша, которую посадили за недостачу или растрату. С ней все время беседовала блатячка, возможно воровка или проститутка. Она задавала этой девушке двусмысленные похабные вопросы, так, что соседствующая с ними другая камера, где, вероятно было блатных побольше, чем у нас, ржала во все горло. Так мы ехали в Хабаровск, в пересыльный лагерь.
Глава 18
«Истинное мужество обнаруживается во время бедствия».
Вероятно, тюремная камера, несправедливость «самого справедливого суда» в Советском Союзе, понимание безнадежности своего положения — все это как-то ожесточило меня, я мысленно простился с жизнью, точнее с перспективой выжить, остаться в живых. Возможно, это определило мое, я бы сказал, непокорное поведение. После мелкого конфликта с воришкой меня никто не беспокоил, и я продолжал ехать «с комфортом», т.е. лежа на верхней полке. Я заметил, что ко мне приглядывается один из сидящих внизу, на нижней полке. Это был по сравнению с мной уже не молодой человек с худощавым лицом, темными седеющими волосами, невысокого роста, на одной руке отсутствовали ногтевые фаланги пальцев. Лицо не выражало каких-либо черт «приблатненности», напротив, оно носило отпечаток перенесенных
Шехтер рассказывал мне, как его избивали, заставляя подписать все, сочиненное следователем. Рассказывал, как следователь бил его наганом, завернутым в газету, и, когда несчастный от такого удара по голове валился со стула, приговаривал: «Ишь какой интеллигент, падает, когда его гладишь по голове газетой». Несмотря не пытки Шехтер не подписывал бумаги, сулящей ему расстрел. Он хотел жить. И вдруг… следователя-палача сменил другой, весьма вежливый и любезный, сочувственно говорящий и осуждающий методы предыдущего следователя. В одну из таких «бесед» следователь потянулся рукой к пачке бумаг на столе, а Шехтер отшатнулся, точнее шарахнулся от протянутой руки следователя, думая, что он хочет ударить. До чего выработали негодяи у несчастного рефлекс самоспасения! Следователь сочувственно посетовал, дескать, до чего довели человека. Потом следователь достал из вороха бумаг фотографию и показал ее Шехтеру. Это было фото его жены с ребенком. «Вот вы отказываетесь подписать эти бумаги, неужели вы хотите, чтобы и с ними было то, что с вами?» — спросил этот психолог-следователь и ткнул пальцем в фотографию. «И я все подписал!» — воскликнул Шехтер, заканчивая свое повествование. Потом был суд, неправедный и гнусный, большой срок, Север, лесоповал, отмороженные пальцы. Возвращался Шехтер после пересуда, куда его вывозили с Севера. Приговор оставили в силе и прежний, и этот несчастный снова по этапу шел туда, куда его забросит злая воля новых опричников.
Наконец мы прибыли на вокзал Хабаровска, и нас стали высаживать из столыпинских вагонов. Поезд наш стоял на втором пути. По перрону ходили пассажиры, было немало людей, конечно, вольных. Около нас кругом была охрана. Вот нас всех «выгрузили» и построили на рельсах первого пути по пятерке в ряд. Потом раздалась команда: «На колени!» Вся масса этапируемых покорно опустилась на колени. Возможно, это было с их стороны мудро. Остался стоять я один. И тут вся гордость моих предков, вся их ненависть к произволу и тирании, все отвращение к унижению человеческого достоинства горячей волной охватили меня. И я, понимая, что мне за это будет, звонко во весь голос крикнул: «Не стоял я перед вами на коленях и не буду стоять!» Люди на перроне стали смотреть на меня, многие, идущие, остановились. Ко мне приблизился командир охраны, а я стою и смотрю ему в глаза. Жду удара или выстрела в упор. Но… присутствие публики, с интересом наблюдающей за этой сценой, предотвратило, казалось, неизбежное. И что меня несказанно удивило, этот командир конвоя мягко сказал: «Не становитесь на колени, просто сядьте на свои вещи». И я сел на тот жалкий узелок, который был моими вещами.
Глава 19
Нас провели через боковые вокзальные ворота на привокзальную площадь. Здесь нас ждали уже «воронки», небольшие черные автомобили с закрытым кузовом фургонного типа. Внутри их зарешеченные отсеки и место для конвоиров. Я ожидал, что за мой поступок на перроне меня при посадке в «воронок» изобьют. Но все обошлось вполне благополучно. Хабаровский пересыльный лагерь мне плохо запомнился. Запомнилась охота воров на так называемых «мужиков», «контриков» — это из русских, а также на «зверя» — это из нерусских. Грабили, вырывая из рук скудные вещи, грабили спящих на голых нарах этого лагеря. Примечательно было недолгое знакомство с Иосифом Ивановичем Капустиным. Он о себе говорил мало. Я даже точно не знаю, был ли он до ареста директором леспромхоза, или занимал какую-то ответственную должность в лесном хозяйстве страны, но что он был умным, способным анализировать явления жизни и умело свои аналитические выводы облекать в философски-отвлеченные рассуждения, — так это я быстро понял. Мы прогуливались по территории лагеря и беседовали о… счастье. Капустин умело направлял течение нашей беседы. Почему разговор шел о счастье? Когда тебя несправедливо лишили свободы, обрекли на смерть в рассрочку, а во всей стране средства информации и вся пропагандистская машина, запущенная Сталиным и его приспешниками, трубили о счастливой жизни людей в самой счастливой социалистической стране, то задумаешься и в соображении осторожности будешь отвлеченно, философски рассуждать о проблеме человеческого счастья. Мне уже тогда было понятно, что в стране, где нет справедливости и свободы, человек не может быть счастлив. Должно быть мне помимо осознания собственного несчастья помогли беседы в следственной камере тюрьмы с Алексеевым и Львовым. Мой собеседник и я согласились с мыслью, что понятие счастья глубоко субъективно. Трудно вывести общеупотребительное определение счастья. Я попытался дать определение этого понятия: счастье — это ощущение и осознание удовлетворения жизнью. Капустин сказал, что легче всего сказать, без чего невозможно счастье. И он перечислил это. Итак, счастье человека невозможно без физического и психического здоровья, без жизненно необходимых благ (пищи, одежды, жилища), без общественно необходимого, а также творческого, необходимого личности, труда, без семьи, ибо одиночество не делает человека счастливым. Согласился с этими мыслями Иосифа Ивановича. К сожалению, мое знакомство с ним было непродолжительным. Очередная перекличка, и новая партия заключенных отправлялась на этап. Так исчез и Капустин.
Совершенно случайно я встретил на этой Хабаровской пересылке Ивана Скрипаля, того самого красноармейца, который был старостой шестнадцатой камеры в Благовещенской тюрьме, и после того как его взяли на этап, я в этой камере стал старостой. Мы обрадовались друг другу, и я ему поведал, что меня тяготит одно: я не могу подать весть о себе своим родным. И этот неунывающий украинец меня успокоил, сказав, чтобы я немедленно написал письмо матери. Дал бумагу и карандаш. Я быстро написал несколько строк и адрес. Скрипаль сказал, что у него тут есть одна женщина бесконвойница, она часто выходит за зону и отправит мое письмо. Так затеплилась во мне надежда, что родные узнают обо мне. А потом была снова перекличка, и мою фамилию выкликнули, и опять этапирование на восток. Так я приехал в пересыльный лагерь порта Находка.
Прежде чем охрана, наши конвоиры, загнали нас на территорию лагеря, нас подвергли унизительной процедуре. Всем заключенным в шинелях бойцов Красной Армии стали обрезать шинели, укорачивая их до самых карманов. Смысл этого надругательства? Наверное глупое опасение, что в шинели легче пройти мимо бдительных часовых и бежать из заключения. Наконец нас после «стрижки» шинелей и тщательного обыска повели в лагерь. Наша колонна проходила мимо колючей проволоки, ограждающей женскую пересыльную зону. За проволокой стояли женщины, и оттуда в наш адрес раздались разные реплики: циничные и явно похабные от воровок и проституток и другие, выражающие соболезнование, явное сочувствие нам, молодым в военной форме. И вот нас вновь прибывших, распределяют по баракам этой пересыльной зоны, а если точнее, то этого огромного пересыльного лагеря. С группой заключенных вхожу в барак. Он очень большой, по обе его стороны двухъярусные деревянные нары. С левой стороны, с нижних нар раздается голос, явно принадлежащий командиру: «Товарищи военнослужащие, идете сюда». Я и еще несколько в военной форме подходим к нарам. На них более десятка парней в военной форме. Нас приветствует коренастый, широкоплечий в командирской форме и хромовых офицерских сапогах молодой человек. Он называет себя: «Старший лейтенант Орлан». Лицо энергичное, волевое, прямой нос, четко выраженный подбородок, суровые карие глаза, русые волосы. Отрывисто, командно говорит: «Располагайтесь здесь, с нами». И через паузу: «Их вон сколько». Их — это блатных. А их в этом бараке 80 или около того. Мы, вновь прибывшие, присоединяемся к парням в военной форме. Теперь нас уже человек двадцать, и у нас есть командир — Орлан, а также еще один, крещенный боями на Халхин-Голе, это командир разведывательной группы сержант Быков, награжденный орденом «Красной Звезды», а потом за что-то получивший срок. Об Орлане расскажу.