Там, на войне
Шрифт:
Кобуру с пистолетом передвинул вперед под правую руку, натянул шинель на плечи. Привычно ощупал голенища сапог: там три запасных рога для автомата, отчего ноги кажутся свинцовыми. В брезентовой сумке на поясе три гранаты, на шее ремень автомата… Почему-то против обыкновения достал из-под сиденья еще две гранаты и зацепил их дужками за пояс. Подождал немного и махнул флажком.
Тихо тронулся первый мотоцикл. Наш двинулся за ним. Последний поотстал, пулеметчик возился с зарядным диском. Пшеничное поле справа, пшеничное поле слева, навстречу летел асфальт, аккуратно вычищенные кюветы да придорожные полосы.
Мне показалось, что передняя машина идет недостаточно быстро, просигналили флажком приказ увеличить скорость! Моторы взревели, мотоцикл с пулеметом догонял нас, встречный ветер превратился в упругую подушку. Пришло в голову: если так лететь, минут через пятнадцать будем во Львове. Однако фронтовой
Когда головной мотоцикл был уже метрах в семидесяти от подбитого танка, «полный мертвяк» ожил. Из его склоненного ствола рванулось пламя. Огненный след прошел над головами первого экипажа, светящаяся трасса прочертила линию раздела между мною и Гришиным, и в тот же миг сзади раздался взрыв.
Наша машина на полной скорости летела над кюветом, я метнулся вправо, вывалился из коляски, а Гришин с мотоциклом врезался в пшеницу, как в омут нырнул. Первый мотоцикл словно встал на дыбы, почти на месте развернулся и помчался назад, петляя по синему асфальту, а позади, метрах в пятидесяти, дымилась перевернутая машина пулеметного расчета. Все трое ее седоков распластались на асфальте в позах, которые не обманывают.
Немецкие автоматы били со всех сторон. Справа и слева от танка в пшенице задвигались темные макушки. Засада! Рот сам раскрылся, больше всего на свете хотелось заорать на всю округу, позвать кого-нибудь на помощь. Но мы народ обученный. Пшеница высокая, знаем — в ней кто первый встанет, тот и хозяин. Если из них уже кто-нибудь встал, мне не подняться. Я бросил через шоссе одну за другой две гранаты и вслед за разрывами вскочил на ноги. Немцы стреляли наугад. Они лежали. Пшеница выдавала их движения, и я стрелял через шоссе по тем, кто находился совсем близко. Они начали отползать… Если засада настоящая, мы в кольце. Мы — это Гришин, я и трое убитых на асфальте… Еще граната. Только не дать им подняться. Стоять! Обязательно стоять! Три раза менял патронные кассеты, в автомате — последняя. Два немца выскочили из пшеницы и залегли на шоссе недалеко от перевернутого мотоцикла. Один пополз было назад, но перевернулся на бок, прилип к асфальту. Патроны кончились. Это всегда бесит: таскаешь, таскаешь, а когда нужда позарез, вечно не хватает патронов. Выдернул из кобуры пистолет «ТТ» — восемь патронов в обойме, девятый в канале ствола. Колосья на той стороне шоссе зашевелились, и я стрелял по шевелящимся колосьям: три, четыре, пять, шесть… Стоп! Осталось только три: два в обойме, третий в канале ствола. Пистолет против автоматов не оружие. Вообще мы его носим на боку больше для уверенности в себе. В таком бою человек с пистолетом обречен.
Наступила звенящая тишина. Торчать столбом теперь не имело смысла, и я опустился на дно кювета.
«Ты влип. А если влип — значит, виноват. А сейчас ты сделал все, что мог, остальное спишут», — сказала мысль, та, что жила отдельно от меня. Есть заповедь: последний патрон для себя. У меня три последних патрона.
А почему танк выстрелил только один раз? а почему они уехали? а почему Гришин не стреляет? — все эти лихорадочные «почему» возникли разом. Я еще дома сказал: «В плену не буду».
Рука с пистолетом поднялась к виску. «Тебя учили так, ты так учил других. Давай…» Захотелось к чему-нибудь прислониться. Слегка привалился на левый бок и обмер. То был не страх, что сейчас все перестанет для меня существовать, а другое — оно оказалось страшнее всех других страхов. Твою дивизию! На том и на этом свете! Слева под боком полевая сумка с документами радиосети всего танкового корпуса! Секретными! Расстрелять. Расстрелять меня перед полным строем! Перед всеми… (Странная затея: в такой момент мне вздумалось выстроить весь личный состав танкового корпуса только для того, чтобы они все увидели, как меня… Или, может быть, я захотел увидеть их всех еще раз?) Сейчас кирзовая сумка оказалась дороже всего на свете, в тысячу раз дороже головы.
Зарыть! Сначала зарыть. Скорее… Руками царапаю землю, плотный грунт не поддается. Сухая, жесткая земля не уступает и ножу. Останавливаюсь на миг, и вдруг прошибает током до костей: исчез пистолет. Его нет в кобуре, нет на дне кювета. Я же с места не сдвинулся. Что же он, сам? Я мигом обшарил землю вокруг себя — пистолета нет. Секунды разбухают и вытягиваются. Нет Бога! Нет черта! Есть чертовщина. Исчез пистолет.
С того момента как я перестал стрелять, перестали стрелять все. Или я не слышал их выстрелов?
Уперся рукой в край кювета и махнул через открытую полосу в пшеничную густоту, туда, где Гришин, мотоцикл… и фашисты. Мы столько раз устраивали им засады, а теперь угодили сами. Ползу по примятому следу. Далеко же проскочил мотоцикл! Наконец-то! Вот он! Тихо зову Гришина. Он лежит рядом с машиной, пытается улыбнуться.
— Где автомат?
Гришин держится за голову, показывает, что башкой врезался в землю. Медленно, не отрываясь от земли, подползает к коляске и достает автомат. Мы лежим рядом, и какое-то мгновение кажется, что нет убитых на шоссе, нет фрицев, нет засады. Тишина, сухая земля и пшеница.
— Пошли со мной? — не то приказываю, не то спрашиваю Гришина. Он может выбирать.
— Я… здесь обожду. Мотоцикл исправен — бросать нельзя.
Он выбрал.
— Тогда, если что — прикрывай. А если меня кокнут, возьмешь сумку. В ней «два нуля». Соображаешь?
Гришин кивает. У него в автомате диск, у меня кассеты. Перезаряжать нельзя — на несколько минут оба останемся безоружными.
— Там есть? — спрашиваю я про немцев.
Кивает.
— А там?
Кивает снова. Мы в кольце.
— Может, вернетесь еще? — как-то неуверенно спрашивает он.
— Попробую. Будь.
Ползу назад к своим вдоль шоссе, забирая в глубь поля.
Метров через пятнадцать передвигаюсь уже так, будто меня вовсе нет. Рассчитываю каждое движение и хочу, хочу первым увидеть своего врага и преследователя. В такой густой пшенице можно встретиться только с одним, даже если они лежат близко друг к другу. У меня автомат без единого патрона и нож. Ползу. Слева сквозь плотную решетку тонких стеблей вижу сапог. Он! Забираю вправо — подальше от сапога. Ползу так, чтобы колоски не шуршали. Дышу через широко раскрытый рот, чтобы не услышали дыхания… Справа лежит немец — не в каске, в пилотке, в руках не автомат, винтовка, какой-то выхваченный из обоза, какой-то не вполне боевой немец. Мне кажется, что он смотрит на меня своими запыленными глазами и не моргает… Замираю. Он смотрит и не смотрит. Вытягиваю руку, держусь за землю и медленно подтягиваюсь еще на тридцать — сорок сантиметров. Он не двигается. Это их цепь, и я лежу в их цепи. Слева — фриц, справа — фриц, лежим валетом… Не отрывая глаз от правого, пробую ползти вперед. Он не стреляет. До сих пор не знаю, почему он не стрелял. Я видел и помню его глаза. Он что, окостенел от страха? А может быть, он только притворился живым — не успел закрыть глаза? А может быть, он подумал, что я от страха ничего не вижу, проползу мимо и все на этот раз обойдется? А может быть, он расстрелял всю обойму и боялся перезаряжать у меня на глазах? Придумайте сами, что хотите, я не знаю, почему он не стрелял. Знаю одно: в таком деле кроме всего прочего нужно, чтоб дьявольски повезло. Ползу вперед, набирая скорость, и уже не вижу ни левого, ни правого. Вытянута рука, подтянута под самые ребра нога, пальцами — за землю, нога уперлась, движение всем корпусом, и только подмятые колосья предательски шуршат. Вытянута левая, поджата правая, левая — правая, безостановочно, как одно-единое движение, голова тараном прокладывает траверз среди колосьев, и подбородок у самой земли, только что не пашет, рукой за землю, ногой за землю, корпусом вперед и снова рука- нога-корпус… И вот тут словно кто-то молотком по чугунной набатной трубе. Звон! Звон! — это сердце почуяло, зазвенело, и я услышал его оглушающие удары. Буйное предчувствие заколотилось в груди, в голове, в ладонях: спасен! жив! Стал приподниматься и двигаться на коленях. Потом короткой перебежкой. Упал, отполз и снова перебежка. Каждый раз, вскакивая, ждал выстрелов в спину, но не оглядывался. Потом перестал падать. Бежал пригибаясь, а там уж и пригибаться не было сил — просто бросал свое тело вперед, а ноги как-то поспевали сами. Потом перешел на шаг и первый раз оглянулся. Было уже совсем светло. Всходило солнце. Танк все так же стоял на шоссе — железный подлец с опущенным хоботом. С того момента он больше ни разу не выстрелил.
Я прополз около трехсот метров и пробежал километра полтора. Показалось, что все-все позади. Вся жизнь. А со мной пустота, гул в ушах и легкий утренний ветерок. Стрижи со свистом пикируют по моему следу, промятому в пшеничном поле. Наверное, собирают урожай моей пахоты…
На той высотке, откуда мы начали бросок, появилось несколько фигур, они меня заметили, — но это уже были наши.
И как только слово «наши» возникло, тут же все снова пошло кувырком. Я жив. Сумка больше не оправдание. На шоссе лежат трое — они тоже наши, в пшенице возле мотоцикла Гришин, и если ему придется вести бой, то будет ему худо — он тоже наш. И вообще все оборачивалось вяжущим чувством какой-то большой вины. Конечно, есть такой грозный приказ, карающий водителя за брошенную на поле боя технику, если она исправна. Но не приказ, одна мысль билась оправданием: «Я сейчас, вот только добегу, отдам сумку и вернусь в засаду. Вернусь в засаду — только бы он продержался! Ведь я уже был сегодня на краю и заглянул туда — а раз я живу, то и отвечать мне за все. Хуже уже не будет. И самое главное — нам надо во Львов, к Пигалеву».