Там, при реках Вавилона
Шрифт:
– Тьфу ты!
После воспоминания о похоронах было тем неприятней прикоснуться к этому, словно к пауку или к лягушке - к таким жутким на ощупь, абсолютно чуждым человеческой коже созданиям... Он отбросил книгу в угол нар, в темноту. Читать, стало быть, нечего. Впрочем, ладно - все равно темно.
Остается вернуться туда, где горит фисташковый абажур с коричневой бахромой и пахнет кофе... Мамины подружки - Корпус Невезучих. Из пятерых только одна, Лили Вачнадзе, замужем, и то из последних сил.
– Ух, что б его черти забрали! Господи, прости, но дай высказаться!
Или так:
– Детей выращу и пошлю его... Митя, закрой уши!
– Да знаю я, куда. Вы в прошлый раз говорили.
–
Но ему хочется побыть с ними, слушать разговоры ни о чем, гадания и сплетни. Они все ему симпатичны, эти старые печальные женщины с круглосуточно включенным чувством юмора. И даже Нина Подпиригора, которую в детстве считал ведьмой из-за неподвижного стеклянного глаза, темно-зеленого, как бутылочное горлышко. Частенько кто-нибудь приносит бутылку "Мукузани". Чаще других - Лили.
– Митя, - зовет она его, - иди-ка открой, ты здесь единственный мужчина.
– Что, негоже лилиям прясть?
– Ну да.
– А пить лилии...
– Пить лилии будут сами. Но с виночерпием.
И Митя, отложив Достоевского, остается у них за виночерпия: он наливает, они пьют. Постепенно тосты превращаются в воспоминания. Школа, дворовые забавы. Смешные, строгие, любимые и нелюбимые преподаватели. Ухаживавшие за ними мальчики. И коронная, всегда востребованная история про то, как на Первое мая они проехали по Плехановской, стоя в живой пирамиде на макете серпа и молота, а машина с их вещами уехала в школу, и им пришлось бежать в купальниках через весь центр, до дома Вали Амосовой...
– Эй, пехота!
– Что?
– Э, брат, совсем примерз, как я погляжу! Идем к нам, насидишься еще.
Олег, Влад из Перми и Паша-чуваш, которого за глаза почему-то называют Мустафой, - сегодняшние Митины сторожа. Влад старший. В камере Митю больше не держат. Самыми злыми были, пожалуй, первые два караула. Заступали сослуживцы Лехи, из одного с ним взвода. Видимо, тот и настропалял. Есть подавали в окошко, в туалет выводили по часам - все как положено. Но теперь пошли курсанты с другого курса, старше Лехиного, и расклад изменился.
– Так неправильно, - громко заявил Влад, принимая смену.
– С ними по-человечески жить надо. От сумы и от тюрьмы, говорят, не зарекайся. Так-то.
Влад оказался взрослым (тридцатник), уже послужившим на зоне. Отперев дверь камеры, он так и оставил ее не запертой. Митя переехал в тепло, к гудящей и потрескивающей буржуйке.
– Так нельзя, - продолжал он объяснять Мите.
– Мы никогда над ними не издеваемся. Дружно живем. Если они не нарушают, конечно. Сегодня мы к ним по-людски, завтра, глядишь... Хе-хе! Всяко быват, по-всякому дорожки-то пересекаются.
– Эт точно, - добродушно подтвердил Паша.
– Вот ты, например, - вчера солдат, сегодня "зэк".
– Он, в натуре, смотрящим тут, по Шеки.
Они долго смеялись шуткам друг друга по поводу Митиного заключения в местном ИВС: "Он тут в законе; ему тут зеленый свет; зона-то у нас какая будет, красная или как?" Митя из вежливости смеялся тоже, хотя не понимал в этих шутках ничего, кроме междометий.
– Ну что, зэчара, б...й когда приводить?
Буржуйка делала свое дело, растапливала сосульки рук и ног, ласкала слух нежным треском. Тепло. Бежит паровозиками с солнцами в топках, льется тропической речкой, кишащей, кипящей жизнью... тепло... одаривает, нисходит и просветляет. Такая роскошь по нынешнему его положению. Да и вообще... Тепло - это и есть Родина. Основной признак. Там, где люди живут не день и не два - и не на день, не на два поселились, они заводят тепло. Там, отогревшись, они начинают чувствовать. Любить. Там и Родина, где тепло и подходяще для любви. А в армии холодно. Люди-то здесь мимоходом, даже офицеры - сегодня здесь, завтра там. Холодно - поэтому всеобщая нелюбовь. Поэтому никакого ощущения Родины, как бы ни старался замполит. Нет ее здесь, Родины. Опять же - какая Родина, если нелюбовь... замкнутый круг... стальной, тяжелый, прочный, как броня, неразмыкаемый круг.
В щели между дверцей и телом печки было видно, как пламя строит свои мимолетные замки. Блики играли по засыпанному бумажным мусором полу.
– Пехота, а ты чего молчишь? Мы тут о бабах п...м.
– Не интересуешься?
Странно капризна, избирательна память: целый год жизни в Ростове-на-Дону - а она не отложила впрок ни единой крошки. Ни оттенка, ни шелеста, ни замысловатой какой-нибудь тени на утреннем окне. И ведь жизнь была - не зевок на скучном спектакле. Новая страница - да что там - новая глава. Н а ч а л о в з р о с л о й
ж и з н и! Уехал от мамки в другой город, в Россию. Уехал в Россию... Особо звучит дома: "Уехал учиться в Россию". Из-за того только, что так говорят, звучало бы особо, - но и подразумевается еще столько всего, каждому понятного. Родители, с гордостью: "В российском вузе учится. Всегда был (была) умницей". Друзья, с завистью: "Погуляет там, оторвется по полной".
Общага, геолого-географический веселый факультет, сессии и практики. Новые люди, новые улицы, новый воздух. Девушки, по-новому пронзающие взглядами, не одетые в латы-кольчуги... и среди них такие, которые уже совсем огнеопасно - как спички по коробку - скользили по сердцу. Особенно... "Кто? Кто особенно? Были же особенные! Та, например, из комнаты номер сто. Она..." Но нет ее. Ни цвета глаз, ни голоса. Лишь номер комнаты: единица, два нуля... Нет и самого города. Затоплен Летой по самые крыши, исчез со всех карт, лишь только пропал из виду. Так и остался Terra Incognita - ни любимого местечка, ни ностальгии... ничего. Зато каждая черточка тбилисской жизни - вот, на месте. Как собственное лицо в зеркале. Заглянуть бы хоть на миг... Оказаться бы сейчас на проспекте Руставели, зайти в "Воды Лагидзе", взять стаканчик сливочно-шоколадной, стаканчик тархуновой и горячее, только что ссыпанное с противней на лоток...
Но настоящее цепляется, не пускает. Осточертело. Попробуй прорвись как сквозь шиповник. Может быть, лучше было остаться в камере? Там холодно... зато не нужно смеяться непонятным шуткам... но очень уж холодно... приходится платить за здешнее тепло. Много ли приятного - снова и снова обнаруживать себя сидящим на полу, на стопке папок перед дымящей буржуйкой...
– Ты в уши не балуешь, нет?
– улыбаясь, спрашивает Влад.
– Встань, бумагу-то возьму. Видишь, закоптила. Палки сырые притащили.
– Они все сырые, от росы, - отвечает Олег, всовывая в распахнутое печное нутро переданную ему папку.
Ветер носит по двору бумажные листы вперемешку с древесными. В его морозном дыхании - зима.
– Олег, не в падлу, закрой дверь.
Митина перловка разогревается на раскрасневшейся печке. Разогретая, она хоть немного напоминает еду. Здесь, на "губе", ему пришлось вспомнить ее благополучно забытый неживой вкус. Изо дня в день одна перловка. Онопко следит за тем, чтобы в его рационе не было излишеств. Онопко заступает дежурным через сутки, и поэтому вполне контролирует ситуацию. Но Митя, в общем-то, на него не в обиде. Это не от ненависти - наверняка вычитал в Уставе, что заключенным на гауптвахту не положены супы, яичницы и сливочное масло на белом хлебе. Говорят, Трясогузка объявил на общем разводе, что тот, кого поймают в гостях у Вакулы, - сядет в одну с ним камеру.