Там, при реках Вавилона
Шрифт:
Было в этой книге...
– Эй, жрать будешь?
– кричал кто-нибудь из охранников, выглядывая в коридор.
– Нет, потом.
– Что ты там делаешь? Смотри, вредно. Ноги отнимутся. Или руки шерстью покроются.
...много литавр и громов небесных. Но особенно пробрал его коротенький псалом про то, как... на вербах... повесили мы наши арфы... там пленившие нас требовали от нас слов песней и притеснители наши - веселия...
Вот так: повесили арфы на вербы...
Вовек милость Его ... славьте Бога небес...- и вдруг так просто, устало: при реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе. Вербы, неожиданные и трогательные. Такая понятная, сегодняшняя история с пленившими и притеснителями.
Все уже было. Это было. Безумие - было. Тоска возвышающая и глядящий из мрака Зверь. И чьим-то ногтем прорисованная вдоль всего столбца бороздка. Он аккуратно вел подушечкой пальца сверху вниз... Сколько закодировано в ней...
Анфилада времен:
было, когда-то уже было - там, в Вавилоне;
и кто-то, жилец другого времени, прочитав, был потрясен увиденным сквозь буквы;
и он, Митя, потрясенный, вглядывается туда через его плечо.
Митя произвольно прибавил к прочитанному то, что помнилось, Вавилон-скую башню, гнев господень и смешение языков. И получилась мрачная картина с видом на развалины Башни и сидящими при реках этого самого Вавилона людьми, только что утратившими способность понимать друг друга... полными слез и готовности разбивать младенцев о камень... Сдвинувшись ближе к стене, так, что приходилось подгибать ноги, Митя ложился на живот, клал книгу в световое пятно и подпирал подбородок ладонью. Свой любимый псалом он уже знал наизусть, но предпочитал читать. Так получалось точнее. Старинные буквы "ять", старая, необычно плотная бумага, сохранившая бороздку, как песчаник сохраняет след динозавра... Особенно эта самая бороздка - след чьей-то души, - она добавляла к книжной магии грубую вещественную достоверность. Слова ложились в самое "яблочко": Вавилон начинался сразу за дверью камеры, его холодные реки журчали прямо под стеной ИВС, казалось: сейчас выглянет, а над бортиком бассейна на обледеневших ветвях покачиваются арфы.
"Вавилон. Здесь мой Вавилон".
Приходили Земляной и Тен. Приносили печенья и сахара. Постояли возле фонтана, поболтали. Тен выкурил сигарету. Ни с того ни с сего он вспомнил вдруг о драке:
– Ты молодец, х...ли говорить. Не сдрейфил. Кочеулов недавно интересовался, как все было. Я рассказал. Он: "ну-ну" - и ухмыльнулся так. Типа, знаешь, "парень не пропадет".
Стало быть, понял Митя, реноме не подпорчено. Наоборот, набрал очки. Теперь можно закрепиться на позиции... если дать кому-нибудь... ну, в общем, можно закрепиться на позиции. Эх, с волками жить - что в армии служить! Вот тебе, Митя, и преступление с наказанием, и реки вавилонские, и в кольцах узкая рука.
Земляной с Теном рассказали бакинские новости: наши снова попали в заварушку - с дома на грузовик сбросили горящую бутылку с керосином, угодили ровнехонько на капот. Никого не задело. Кто-то из третьей роты (они не знали, кто) напился пьяный в карауле. А вообще наши теперь только тем и занимаются, что охраняют армян. В пекло больше не встревают. Митя слушал вполуха, они рассказывали с холодком. Происходящее там хоть и волновало, но уже не так, как раньше. Пуповина, связывающая Шеки и Баку, надорвалась. Эмбрион зажил собственной жизнью.
– Разве за этим уследишь... Армяне бегут, а их еще и на дорогах отлавливают. Одного капитана из танковой части разжаловали: за бабки на армейском "газоне" армян вывозил. Короче, ничего нового.
Дня своего освобождения Митя ждал с опаской, не ощущая ни радостного нетерпения, ни алчного ожидания. Там - знакомый хаос, беспардонный и навязчивый, и нет камеры, в которой можно от него спрятаться. Щупальца хаоса снова заскользят по нему, полезут внутрь, ломая защитные створки, тщательно обследуя каждый миллиметр души: кто? зачем? по праву ли здесь?
Вот если бы отсюда - прямо домой, в Тбилиси!
Сменялись по кругу охраняющие его курсанты, ИВС становился все более привычен. Крысиные шорохи под нарами, теплая грязная "дежурка", сложенные в коридоре для просушки сучья и бумага, стопки отодранного в кабинете начальника паркета - все это казалось теперь вполне пригодным для жизни. Неделя, вначале показавшаяся бесконечной, как пытка, пробежала, шла вторая.
День десятый, последний, начался для него со скрипа открываемой печной дверцы, запаха остывшей золы и дружеской перебранки охраны. Типичное утро, не предвещавшее ничего нового. Вчера он остался ночевать возле печки и, видимо, надышался. Голова гудела бронзовым колоколом. Сменившиеся прощались с заступившими. Обменивались новостями, что поведали вернувшиеся из Баку (Митя уже слышал от своих), делились всякими полезными мелочами: где найти чего-нибудь для топки, каков счет в "крысиной рулетке" - скольких прихлопнуло "крысоловкой", сколькие благополучно утащили приманку. (Счет был восемь - два в пользу крыс.) Говорили что-то о каком-то ЧП у военных, но толком ничего не знали. Влад, заставший Митю в третий раз, хлопал по плечу и поздравлял со скорым "откидоном".
– День да ночь, сутки прочь. Делов-то.
Но совершилось все раньше времени.
Умывшись в туалете, Митя ждал дневального или кого-нибудь из второго взвода с пайком на сегодня. А пришел Онопко. Без пайка. Капитана прозевали, и он застал арестанта вместе с охраной, развалившимися у только что разожженной печки. Все повскакивали, Влад засуетился, с перепугу не зная, что делать - то ли командовать "смирно", то ли пригласить Онопко присесть. Митя молча вышел в коридор и направился к камере, но Онопко остановил его:
– Подожди меня во дворе.
Был он необычен с лица, растерян. Ни слова не сказал о запрещенном на гауптвахте бушлате, хоть и бросил на него хваткий взгляд: не забыл. Митя протиснулся в висящую на одной петле дверь и вышел во двор.
Онопко вынул из-под полы шинели какую-то бумагу и протянул Владу, предварительно коротко спросив что-то - видимо, уточнил, он ли старший. Влад, не читая, держал бумагу и смотрел на Онопко. Тот говорил. Менты слушали молча и переглядывались. Мустафа поднял брови до самой челки, торчащей черной сапожной щеткой. Наконец капитан вышел к Мите.
– Пошли, - сказал он, проходя мимо и направляясь к арке выхода.
Митя посмотрел на его быстро удаляющуюся спину, подумал: "Амнистия!" и обернулся к ИВС, чтобы махнуть на прощание в окно. Но никто из находившихся в комнате не смотрел в его сторону. Он поспешил за Онопко. Бурые подмерзшие лужи. Гулкая, засыпанная хламом и припахивающая мочой арка - и он "на воле". Человек-БМД несся на всех парах, Митя с трудом за ним поспевал. Увы, хотелось бы не так... хотелось бы постоять, оглядеться... хотелось бы прочувствовать. Подготовиться.
На площади общее построение. Гул, как невидимая мушиная туча, висит над ней. Командиры возле своих подразделений. Хлебников, Стодеревский, особист и Трясогузка напротив строя. Переговариваются. Лица нехорошие. Как у сержантов в вечер их отъезда из Вазиани. Трясогузка берет под козырек, убегает в комендатуру. Особист отходит на два шага в сторонку, прикуривает, повернувшись спиной. (Небывалая
вещь - при Стодеревском.) Хлебников пускается в свою обычную наполеоновскую беготню взад-вперед - руки за спину, подбородок на грудь. До тротуара и обратно.