Тамерлан
Шрифт:
Назар не заметил ничего, чем отличалась бы показанная девушка от всех остальных. Среди остальных были и приятней лицом, и рослее.
— Эта?
— Только не гляди прямо: купец заметит, такую цену заломит, что не выкупишь.
— Ладно. А чем она… Она тебе и понравилась?
— Эта подходит.
— А может, по ремесленным слободам сперва поискать, из свободных? С теми хоть поговоришь. А с этой и говорить не сможешь! Она ведь по-нашему… А?
— Язык-то? Пускай. Пока по слободам расспросим, этой уж не будет. Тогда что?
—
И они выкупили и привели домой эту пленницу.
Они сели у себя во дворе, и Назар смотрел с удивлением на избранницу Борисова сердца.
«Чем она краше остальных? — думал Назар. — Там краше были и рослее! Вот сердце-то человеческое!»
Она сидела между ними, положив подбородок на высоко согнутые колени, чуть скосив голову набок, и вслушивалась в их странный, медлительный, тяжёлый язык.
Назар, взяв её беспомощную, лиловатую, узенькую, как у обезьянки, руку на свою широкую, крепкую ладонь, с любопытством разогнул и посмотрел её маленькие пальцы.
— Глянь, какие тоненькие, остренькие. Мне б такие, — а то как мелкую работу делаю, сила-то мне мешает.
Борис засмеялся: так не вязались эти почти игрушечные пальчики с могучей десницей мастера.
Девушка, услышав грудной смех Бориса, посмотрела на молодца живым, тёплым взглядом. Ей показалось, что после мучительных дней плена, после произвола хмурых, насмешливых воинов впервые послышался душевный, человеческий голос.
Видно, с этой минуты, сперва с горя, а потом и от души, началась её любовь.
— Тут и обвенчаться-то негде! — с укором сказал Борис, будто Назар виновен, что в Самарканде нет ни попа, ни храма.
— Бог видит. Будете на своей земле, там и повенчаетесь.
Назар сказал это так, словно у них обоих одна земля, у Бориса и у этой… как, бишь, её звать?
Она догадалась не без усердия, о чём её спрашивают, и назвала своё имя.
Тут впервые оба кузнеца услышали её голос, — до того она молчала, сжимаясь в комок, едва ей что-нибудь говорили.
Имя у неё оказалось непонятным, с каким-то гортанным окончанием, и, уловив сходство в её имени с привычным, русским, оба — сам Борис и его посажёный отец Назар — назвали девушку с Инда, как звали княгиню с Днепра, — Ольгой.
Шесть месяцев прошло, и уже многое начала понимать Ольга в русском языке. А вот с мешком оплошала.
Вскинув пустой мешок на плечо, Борис вышел следом за Назаром, и они пошли по улице в гору, обмениваясь приветствиями с многочисленными знакомцами, что-то ковавшими ила паявшими в сени своих настежь раскрытых мастерских.
— Душа в ней певчая, голубиная. А язык не даётся. Никак! — жаловался Борис.
— Обыкнет! — успокоил его Назар. — Нам и то оно не сразу далось. Сперва каждое слово с боку на бок переворачивали, как камень. А ведь обыкли.
— Намедни Ахметка, угольщик, смеётся: «Ты, говорит, русом не прикидывайся. Чужой человек нашим
— Обыкли. Главное — суть понять. Я уж и с персами говорю без сраму. Не токмо меня понимают, а я уж и сам вижу, коли из них кто нехорошо говорит. Они ведь тоже не в каждом городе чисто говорят; на своём природном, а тоже спотыкаются. Иной раз такое слово скажут, что взял бы да исправил. А потом, думаю, ведь и у нас так: очень-то осторожно только чужеземцы говорят, а свой народ в родном языке не стесняется — у каждого города своя речь.
Они шли переулками, где жили персы: и давние, испокон веков поселившиеся здесь выходцы из Ирана, и мастера, согнанные в Самарканд войсками Тимура. Персы разместились тут и ютились не по сословиям, не по ремёслам, а по языку, по вере.
На углу их слободы темнел большой четырёхугольный пруд, обросший раскидистыми чинарами, так в называвшийся Персидским. На краю пруда примостилась своя большая харчевня, откуда пахло крепкими приправами и какой-то душистой травой, которую там подавали пучками.
После долгого молчания Борис снова заговорил:
— Дядя Назар! А ведь и я в её языке кое-что понял. Трудно, вязкий язык.
— Сперва всякое дело вязко.
— Да я не отступлюсь, я пойму.
— А что же? И поймёшь, не бойся. Ты смелей, она тебе жена, ошибёшься, помилует, поправит. Перед чужим человеком стыдно оплошать. Это правда, перед чужим человеком голову выше держать надо. А со своим… чего ж?
Они миновали Персидский пруд, и Назар сказал:
— Тут, у каменщика, у Мусы, нет ли песку. Пойдём зайдём.
Переулком, столь узеньким, что идти пришлось боком, они дошли до низенькой двустворчатой двери с такой искусной, мелкой, затейливой резьбой, что Борис, впервые зашедший сюда, восхитился:
— Вот бы нам такую решёточку выковать!
— Тут исконные мастера… Ещё и не такое увидишь!
Медным чеканным молоточком Назар звякнул о похожую на ромашку шляпку гвоздя.
Они вошли во двор, и стало им не до того, чтоб разглядывать вещи.
В тени, под навесом, на камышовой плетёнке, обратясь кверху спиной, лежал человек. Спина его, вся искромсанная, потемнела от багровых ран и синих подтёков.
Жена и сынок сидели над ним на земле и поочерёдно устало, однообразно помахивали соломенным веером над уже обветрившейся, но воспалённой спиной. Видно, лёгкое дуновение веера облегчало больного.
— Что это? — запнулся Назар. — Кто его?
Женщина, стыдливо заслонившись покрывалом, ничего не сказала, а мальчик опустил лицо, чтобы утаить слёзы.
Борис остался у калитки, а Назар подошёл к больному и увидел его большой, глубоко запавший глаз, внимательно смотревший в глаза Назару. Женщина встала и ушла, как повелевала скромность, чтобы не мешать разговору мужчин, и мальчик один остался, помахивая веером над отцом.