Танец блаженных теней (сборник)
Шрифт:
Как-то вечером Мэдди взяла меня с собой на вечеринку на Озере – это чуть западнее, в тридцати милях отсюда. Вечеринку устраивали две подруги из Джубили – они сняли на неделю коттедж и созвали гостей. Большинство женщин, похоже, были вдовами, незамужними, брошенными или разведенками. Мужчины по большей части были молодые холостяки – я почти не помнила их, в мою бытность в Джубили они были совсем маленькими мальчиками из начальных классов. Пришли двое или трое мужчин постарше, тоже без жен. Но женщины – женщины удивительно напоминали обитательниц Джубили, знакомых мне с детства, хотя в те времена я их никогда не видала на вечеринках – только в магазинах и в конторах, а частенько и в воскресных школах. Эти женщины отличались от замужних тем, что лучше осознавали свое место в мире, были чуть ярче, резче и грубее (впрочем, среди них нашлось бы лишь две или три, в чьей порядочности
Мэдди, как мне казалось, на них никак не походила – с ее стройной фигурой, все так же небрежно распущенными волосами, заострившимися контурами лица и взглядом, по-прежнему девически дерзким и гордым. Но в речи ее сквозил тот самый шершавый местный выговор, над которым мы вместе насмехались прежде, а выражение лица, когда она куражилась и набиралась, было решительным и непоколебимым. Мне казалось, что чем больше она силится слиться с этими людьми, тем хуже это у нее получается. И еще она, по-моему, хотела показать мне, что ей это удается, показать мне, что она отреклась от того тайного, бодрящего, воистину чудовищного снобизма, который мы с ней культивировали, будучи детьми, суля себе, конечно же, нечто гораздо большее, чем наш родной Джубили.
Пока гости развлекались игрой, в которой дамы снимают с себя какой-нибудь предмет туалета (поначалу благопристойно ограничиваясь туфлей) и кладут в корзину, а затем входят все мужчины и между ними начинается состязание, кто быстрее подберет вещам хозяек, я вышла и отсиживалась в машине, чувствуя себя одиноко без мужа, без друзей. Там я и задремала под веселый гомон вечеринки и плеск прибрежных волн. Мэдди пришла нескоро.
– Господи боже! – сказала она, а потом засмеялась и беспечно – ну точь-в-точь какая-нибудь леди из английского кинофильма – произнесла: – Ты полагаешь все эти забавы дурным тоном?
Мы обе засмеялись. Я чувствовала себя виноватой, и меня слегка мутило от выпитого, но я даже не опьянела.
– Может быть, они не слишком сильны в интеллектуальных беседах, но зато они люди душевные, как говорится: сила хорошо, а ум лучше, а доброе сердце все покрывает.
Я не спорила, мы домчались от самого Инвергурона до Джубили со скоростью восемьдесят миль в час и больше ни на какие вечеринки не ходили.
Но мы не всегда пребываем в одиночестве, сидя на ступеньках крыльца. Частенько нам составляет компанию некто Фред Пауэлл. На вечеринке он мирно расположился у стеночки, запоминая, кто что пьет, и дружелюбно поддерживал голову, когда кто-то перепивший перегибался через шаткие перила на крыльце. Он, как и мы, вырос в Джубили, но я его не помню – скорее всего, потому, что он закончил школу задолго до нас, а потом ушел на войну. К моему удивлению, Мэдди притащила его на ужин в день моего приезда, мы провели тот вечер и многие последующие вечера, преподнося этому незнакомцу наше детство или, точнее, ту версию нашего детства, которая благополучно сохранилась с виде анекдотов, будто обернутая в воображаемый целлофан. Столько фантазий нагородили мы вокруг наших хлипких детских личностей, что они получились до неузнаваемости бесшабашными и развеселыми. Уж мы-то мастера россказней на пару.
– Да, девчонки, хорошая у вас память, – говорит Фред Пауэлл, глядя на нас с восхищением, к которому примешивается что-то еще – опаска, смущение или даже неодобрение, – эти чувства частенько проявляются на лицах людей кротких и сдержанных, когда они наблюдают прыжки и ужимки своих любимых эстрадных артистов.
Теперь, вспоминая свое отношение к Фреду Пауэллу, должна признать, что моя реакция на такое – такое, я бы сказала, «положение вещей» – оказалась более здравой, чем я сама могла от себя ожидать. Это же ни в какие ворота! Я ведь даже не знаю, каково на самом деле истинное положение вещей. Знаю, что он женат, – Мэдди сообщила мне об этом в первый же вечер этаким будничным тоном. Жена у него – инвалид. Летом он отвозит ее на Озеро; со слов Мэдди, он очень заботливый муж. Я не знаю, любовники они с Мэдди или нет. А почему это должно меня интересовать? Мэдди уже тридцать с гаком. Но я не могу не думать о том, как он сидит у нас на крыльце, безвольно уронив руки на колени и вытянув ноги, и как его мягкое полное лицо чуть ли не снисходительно поворачивается к Мэдди, когда она говорит. У него приветливое, чисто мужское выражение на лице, как будто он заинтересован, но не слишком впечатлен. И Мэдди задирает его, обзывает толстяком, отказывается курить его сигареты, вовлекает в нервные, переходящие на личности пикировки – бессмысленные и бесконечные. Он ей потакает. (Именно этого я боюсь. Теперь-то я знаю: он потакает ей. Она в этом нуждается.) Будучи слегка навеселе, Мэдди притворно-жалостно говорит, что он – ее единственный верный друг. «Мы с ним говорим на одном языке, – говорит она. – Как никто больше». Я не знаю, что ей ответить на это.
И снова меня одолевают сомнения: только ли друг он ей? Я уже забыла, что жизнь в Джубили полна всяких ограничений, и это усиленно поддерживает растиражированную в дешевых романах репутацию маленьких городков, и еще я забыла, какая крепкая, порядочная, лишенная открытой сексуальности дружба может расцвести на почве этих ограничений и питаться ими, так что в конце концов эти отношения могут поглотить полжизни. Мысль об этом расстраивает меня (чьи-то бесплодные отношения, наверное, посторонних расстраивают сильнее, чем самих участников), надо же, как сильно я хочу, чтобы они стали настоящими любовниками.
Жизненный ритм в Джубили напрямую зависит от времени года. Зимой хоронят – летом гуляют свадьбы. Весьма резонно: зимы у нас долгие, полные трудностей, а старые и больные не всегда справляются с ними. Прошедшая зима была сущим бедствием – такая случается раз в десять-двенадцать лет, и, глядя, как полопался асфальт на улицах, можно подумать, что город пережил маленькую бомбардировку И смерть рассматривается в ряду прочих огромных лишений, но рассматривается уже после – летом, когда самое время все обдумать и обсудить. Люди часто останавливают меня на улице, чтобы поговорить о моей матери. Это от них я услышала подробности ее похорон, какие цветы ей положили в гроб и какая в тот день стояла погода. И теперь, когда она умерла, я больше не чувствую, что, говоря: «Ваша мама», они наносят сознательный, коварный удар по моей гордости. А раньше чувствовала. При этих словах мне казалось, что все мое существо, вся эта претенциозная отроческая конструкция шатается и рушится.
А теперь, слушая, как они говорят о ней мягко и чинно, я осознаю, что она обрела свое место среди достояний и странностей этого города, став одной из его кратких легенд. Она добилась этого вопреки нам, как ни старались мы грубо и изобретательно удержать ее дома, подальше от этой печальной славы – не ради нее, но ради самих себя, страдавших от унижения при виде ее закатившихся глаз, когда неожиданно случался временный паралич глазных мышц, при гортанном звучании ее искаженного голоса, чьи невразумительные высказывания нам приходилось переводить посторонним. Ее болезнь была столь экстравагантна в своих проявлениях, что нам все время хотелось громко извиняться (хотя при этом мы оставались непреклонными и бледными), как будто мы аккомпанируем некоему в высшей степени безвкусному действу. Наше уничтожающее самолюбие – как мы раздували его ярость, изображая друг перед другом дикие карикатуры на мать (нет, не карикатуры – она и сама была карикатурой, а мы лишь имитациями). Нам следовало отдать ее в дом престарелых – там бы к ней лучше относились.
Они мало говорили о Мэдди и о десятилетнем ее бдении у постели матери, наверное, щадили мои чувства, памятуя о том, что именно я сбежала, и вот подтверждение тому – двое моих детей, а Мэдди до сих пор одна, и у нее ничего не осталось – только этот наводящий тоску дом. Впрочем, не думаю – в Джубили не принято щадить чьи-то чувства таким образом. И у меня решительно спрашивают, почему я не приехала на похороны? К счастью, у меня есть оправдание – снежная буря, из-за которой тогда на неделю прекратились все авиаперелеты, – потому что не знаю, приехала бы я или нет после письма Мэдди, в котором она так решительно настаивала, чтобы я не приезжала. Я остро чувствовала, что у нее есть право побыть наедине с этим, раз она так хочет, побыть одной после стольких лет.
После стольких лет.Мэдди была той, что осталась. Сначала она уехала в колледж, а потом уехала я. «Ты даешь мне четыре года, потом я дам тебе четыре года», – сказала она. Но я вышла замуж. Она не удивилась. Она обозлилась на меня, на мое ничтожное и бесплодное чувство вины. Она сказала, что всегда и хотела остаться. Сказала, что мать перестала быть ей «обузой».
– Наша готическая мать, – сказала она, – я теперь тоже под нее подлаживаюсь. А знаешь, я перестала ее очеловечивать. Ну, ты понимаешь.