Танец с лентами
Шрифт:
— Поверьте, ваш взломщик запомнит нас надолго, — и он отключается.
Не запомнит. Потому что взломщик (точнее — заказчик) сидит впереди, и уж его никакие ребятки не отследят.
— Куда мы едем? — со смертельной усталостью спрашиваю у Герасимова.
— На мою дачу, — невозмутимо отвечает тот. — Зажжем не по-детски, птичка.
И включает радиоприемник на полную громкость. А моё сердце, совершив кульбит, грохается к пяткам.
23.
По-октябрьски холодно в нетопленном доме. Пар изо рта заполняет веранду, куда меня притаскивает
Герасимов разжигает огонь в печке. Трещат поленья, тепло медленно наполняет легкие. Я полулежу на холодном диване и вдыхаю запах некрашеной древесины. Дача толком не обжита, сюда ездят редко: на столике нет увядших цветов в вазе или забытой газеты — ни единой мелочи, которая напоминает о жильцах. Чисто, прибрано, но совершенно пусто. Герасимов гремит чем-то в одной из комнат, а я смотрю на бушующее пламя. То рвется из заслонки, лижет стенки, стрекочет и фырчит. Оно — тоже пленник; и оно тоже когда-то исчезнет.
Герасимов ставит на стол пепельницу (наверное, её-то он и искал), закуривает. Медленно, вдумчиво делает каждую затяжку, и сигарета в его пальцах кажется чем-то естественным. Родинка на его шее, у кадыка, подрагивает. Близка неизбежность. Я готова принять её. Почему-то мне кажется, что сейчас он прижжет мне кожу тлеющим концом сигареты. Оставит свою отметину. Причинит боль, которую я заслужила.
— Ты — дура, — изрекает Герасимов, затушив окурок о пепельницу. — Ты пришла ко мне после всего, что натворила. Зачем? На твоем месте бы я уехал на край земли.
— На моем месте ты был бы последним трусом. С чего мне тебя бояться, а?
Он встает. Смотрит сверху вниз. Замахивается для удара. Я не жмурюсь — отвечаю на его взгляд. Улыбаюсь замерзшими губами. Герасимов уходит, а возвращается с бечёвкой, которой туго перематывает мои лодыжки и запястья. Я закатываю глаза — что за дешевый спектакль. Даже не собираюсь сопротивляться. Всё это — всего лишь фикция, надежда, что я испугаюсь его безумства.
— Думаешь, сбегу?
— Просто люблю пожестче, — гаденько подмигивает он.
Ладонь, которой он хватает меня за стянутые запястья, горяча. Герасимов тащит меня на улицу и... кидает на землю. Подумав, уходит в дом размашистым шагом, возвращается с остатками бечевку — и привязывает меня за талию к растущей посреди участка яблоне. Я молчу.
— Подумай над своим поведением
Он просто уходит. Бросает меня здесь. Совсем одну!
Мне холодно. Мне чертовски холодно. Мне так холодно, что я готова окоченеть. Пальцы онемели настолько, что я не могу ими двигать. Низ живота болит, тошнота пробирается. Голые ветви яблони качаются над головой от пронизывающего ветра.
— Остыла? — раздается над ухом насмешливое.
Он срезает веревку и, перекинув меня точно куль с мукой, тащит в дом. Бросает на знакомый диван. Я не могу надышаться теплым воздухом — его слишком много.
Герасимов сидит, уткнувшись лицом в
— Ты — чудовище! — Вскакивает. — Зачем ты так поступила?!
Он трясет меня за плечи, и я, не удержавшись, сваливаюсь на пол.
— Такими темпами наш ребенок не доживет до первого УЗИ.
— Что?!
Он удивлен настолько, что не находит других слов. А я с садистским удовольствием рассказываю про задержку и тест. Почему же мне так больно? Я должна была считать нашего ребенка монстром, я хотела так считать. Но... это ребенок. Мой... И с глазами Никиты...
Подавляю стон.
— И отец, конечно же, я, а не те другие, с кем водилась ты во время наших отношений?
Но, схватившись за нож, срезает путы. Глупый, уж если враждовать, то по полной.
— Ты действительно считаешь, что во мне чей-то чужой ребенок? Наивный.
И он молчит, как молчу и я. Гробовая тишина поселяется на веранде. Виски сдавливает тугим обручем. Наш ребенок. Наш! Я могу сколько угодно ненавидеть Герасимова, но не часть себя. Господи, чтобы с ним, с этим не рождённым малышом, всё было хорошо. Пожалуйста...
— Саша, — говорит Герасимов голосом нормального человека, — я ненавижу тебя так сильно, что готов убить прямо здесь.
— Знаю.
— За что я заслужил это... — он разводит руками, — всё? Неужели за то, что бросил тебя четыре года назад?
Маленькая девочка во мне плачет: "ты должен был остаться со мной, плюнуть на друзей и их насмешки, не слушать родителей, а сидеть у моей койки и смотреть, как я сплю! Потому что так поступают любящие мужчины, так происходит в книгах и фильмах! А ты забил на меня! Ты ушел тогда, когда тебя сильнее всего не хватало". Да и не только. То расставание давно забыто. Если бы он только ушел — нет, он имел наглость вернуться!
— Ты так ничего и не понял.
Герасимов вполне мирно кивает, присаживается на корточки. В его взгляде я читаю, нет, не ненависть, а... сочувствие? Жалость?.. Или даже тревогу? Не могу разобрать!
— Да, я был полным кретином. Но не настолько же?!
Тогда.
24.
Отец выпорол Никиту ремнем. Как маленького мальчика, как несмышлёного ребенка, засунувшего пальцы в розетку. Лучше бы бранился, чем так... Никите было стыдно до слез, но он не расплакался — потому что был сильный, потому что настоящие мужики не плачут. Отец молчал. С того самого момента, как он узнал, что его сын угнал автомобиль и попал в аварию, папа сказал всего несколько односложных предложений. Забрал Никиту из больницы (тот отделался парой царапин и одной рваной раной, которую скоренько залатали) и молчал. Только ходил из угла в угол. Мама ревела, уткнувшись лицом в ладони. Потом папа взял ремень и схватил вырывающегося Никиту за грудки.