Тарантас (Путевые впечатления)
Шрифт:
Когда Василию Ивановичу наступил шестнадцатый год, он отправился в Казань на службу... Тогда недавно только образовались новые штаты по указу о губернских учреждениях. Василий Иванович служил несколько времени в канцелярии наместника, но, как еще поныне говорится в губерниях, для одной только pour le proforme [Для проформы, для вида (франц.)].
В самом деле, не оставаться же столбовому дворянину, хоть и безграмотному, недорослем. К военной службе Василий Иванович имел мало наклонности, тогда как совершенная праздность вполне согласовалась с его способностями и привычками. В то же время вкусил он удовольствия светской жизни и стал удивительно
Как-то, на именинах у прокурора, просили его пройти любимый обществом танец вместе с молодой дочерью отставного секунд-майора Крючкина. Девушка долго жеманилась, но, как водится, по долгим убеждениям, согласилась. Скромно опустив очи, зардевшись как маков цвет, она так мило подбоченилась, так легко начала подпрыгивать и влево и вправо, что сердце Василия Ивановича вздрогнуло и ноги едва не отказались. Но вдруг он оправился и с таким неистовым вдохновением пустился вприсядку, такие начал выделывать ногами штуки, что комната потряслась от рукоплесканий, и некоторые подгулявшие собеседники начали даже притопывать и припевать, улыбаясь друг перед другом.
Василий Иванович, задыхаясь, подошел к пристыженной от общего восторга красавице.
— Ах! — сказал он. — Лихо изволите...
Молодая девушка еще более зарделась.
— Помилуйте-с, — отвечала она шепотом.
Эти слова и этот вечер остались навсегда памятны и для Василия Ивановича и для Авдотьи Петровны.
Василий Иванович влюбился не на шутку. Влюбилась ли Авдотья Петровна неизвестно и, вероятно, останется вечной тайной. Впоследствии, когда, уже сделавшись счастливым супругом, и расспрашивал ее про то Василий Иванович, она только улыбалась, приговаривая: «Ну, перестань же, балагур ты этакий!..»
После памятного казачка все прелести супружеской жизни, все очарования Авдотьи Петровны неотлучно преследовали Василия Ивановича самыми заманчивыми картинами. В душу его вкралась нежная мысль и, наконец, до того им овладела, что «он превозмог страх и робость и отправился в Мордасы испросить родительское благословение. Однако же попытка ему не удалась. Отец отвечал ему коротко и ясно:
— Вишь, щенок, что затеял. Еще на губах молоко не обсохло, а уж о бабе думает. Послать сюда Матрешку.
Явилась Матрешка, босоногая, в затрапезном робронде, в газовом испачканном токе, с перьями и цветами.
С отвратительными улыбками начала она приседать и говорить разные исковерканные французские слова с примесью некоторых уж чересчур русских.
— Вот тебе невеста, — сказал Иван федотович. После чего выпил он стакан травничка и на длинных дрогах отправился в поле.
От матери Василий Иванович получил почти то же приветствие. Воля мужа была ей законом. Даром что пьяница, думала она, а все-таки муж. Так думали в старину.
Василий Иванович возвратился повеся нос в Казань.
Теперь читатель в полном праве ожидать сильного анекдота, несчастной любви, тайного брака, может быть похищения и какого-нибудь проклятия. К сожалению, ничего подобного не случилось. В старину дети раболепно повиновались родителям. Да к тому же Авдотья Петровна была девушка умница, по тогдашним понятиям, девушка воспитанная, рукодельница, то есть никуда не выходила, кроме в церковь,
О том уже и не упоминается, что секунд-майор Крючкин, с своей стороны преисправно бы отдубасил заслуженною тросточкой всякого незаконного покусителя на сердце и покой единственной дочери.
Положение Василия Ивановича было самое горемычное. Он не имел даже утешения сделаться пьяницей, не чувствуя наследственной наклонности к горячим напиткам.
Нрава был он не буйного; он не роптал против судьбы, а грустил и смирялся в простоте душевной. Ходил он только частехонько ко всенощной, украдкой поглядывал на свою красавицу, вздыхал, пыхтел, разнеживался и возвращался домой. Одкако же ни одна порочная мысль не заронилась в его непорочной душе, ни раза не подумал он даже о возможности ослушаться родительского приказания или внушить предмету любви своей незаконное чувство.
Так протянулись мрачно три года. Новый случай вдруг переменил жизнь Василия Ивановича. Однажды получил он странное письмо церковного слога и почерка. Письмо было от сельского священника и уведомляло Василия Ивановича, что Иван Федотович при смерти болен. Василий Иванович в ту же минуту послал за лошадьми и поскакал в Мордасы. Жалкую перемену, печальную картину нашел он в отцовском жилище. Приживалки и кумушки ревели по разным комнатам. Дураки вдруг сделались разумными и сбросили уродливые наряды. Умирающий, жертва необузданной наклонности, лежал уже на смертном одре и жалобно стонал и тихо каялся. Святая таинственность страшного предсмертного часа разбудила, наконец, голос совести и направляла душу к настоящей стезе, от которой невежество, тунеядство, привычка и пример отклоняли грешника в течение целой его жизни.
«Вася, — говорил он, — Вася, во мне горит что-то... Мне душно, мне больно, Вася... Виноват я перед тобой! Прости меня, Вася, не проклинай моей памяти. Не воспитал я тебя так, как должен был богу и государю... Будут у тебя дети, Вася, — воспитывай их в страхе божием, обучай наукам, служить заставь... Тяжкий мой грех... Не позволяй, Вася, детям ругаться над людьми бедными и слабыми, не обращай братьев твоих в позорище, не тяни из них крови христианской... Все припомнится в последнюю минуту. Верь мне, Вася. Тяжело умирать с нечистой совестью. Душно мне, Вася... Вася, Вася, прости меня...»
И Вася, стоя на коленях, тихо рыдал у изголовья умирающего, и священник творил молитву над ложем страдания, среди оцепеневшей дворни. Долго продолжалась борьба жизни с смертью. Долго мучился и томился больной. Наконец, он умер. Дом наполнился криком и стенанием. Все селение провожало покойника до последней его обители. Приживалки и кумушки вопили страшными голосами, приговаривая затверженные речи: «Батюшка, кормилец, Иван ты наш Федотыч, на кого ты нас покинул!.. Как будет нам жить без тебя!.. Кто будет поить, кормить нас, круглых сирот, кто хлеб доставать! Век нам над тобой плакаться, век не утешиться... Пропала наша головушка!..» Все это сопровождалось визгом и притворным, весьма отвратительным исступлением. Но при последнем прощанье на многих лицах изобразилось истинное горе. Любовь мужика к барину, любовь врожденная и почти неизъяснимая, пробудилась во всей силе. По многим крестьянским бородам покатились крупные слезы, и, по едва понятному чувству великодушного самоотвержения, даже бедные дураки, вечно осмеянные, вечно мучимые покойником, неутешно плакали над свежей его могилой.