Татьяна Тарханова
Шрифт:
— А на душе, Танюшка, опять беспокойно. Вот был я у Ефремова. А ушел и сам себе говорю: ты, Игнат, не Еремей, не зря по земле ходишь. Смотри, целый комбинат стоит, там твои труды есть. Смотри, целые поезда с огнеупором, что ни день, на металлургические заводы отправляют — и там немало твоих трудов. А все-таки чего-то тебе не хватает. Вроде как не делаешь всего того, что тебе полагается. Бывало, утром идешь цехом — любо взглянуть вокруг. А теперь не тот, что ли, колер? И то не нравится, и это бы подправил. Один раз на директора налетел: что вы там со своей реконструкцией долго возитесь? Много мне жизнь задавала
Впереди шумели никогда не замерзающие мстинские пороги. Игнат свернул к берегу, распахнул полушубок и достал из кармана часы. Словно проверяя их, он посмотрел на солнце и сказал, легко поднимаясь по крутой снежной тропе:
— Тут, пожалуй, мне будет ближе!
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Сухоруков ждал Игната в своем парткомовском кабинете, где часто в воскресные дни по утрам, как говорили, он работал над какой-то книгой.
— Так какой у тебя разговор ко мне, старик? — встретил он Тарханова, усаживая его рядом с собой.
— Большое дело...
— Выкладывай, Игнат Федорович.
— Не знаю, с чего и начать... ну, в общем, так! Ты меня раскулачивал, верно?
— Был грех.
— Тут еще как сказать, чей грех, а чья вина. Не ты, так другой. Но теперь мне с тобой никак не разминуться. Хочу в партию идти. И пришел к тебе, Алексей Иванович, за рекомендацией... Коль считаешь меня достойным — не откажи, а коль сомневаешься, так не стесняйся — бей наповал, отказывай.
— И давно ты об этом думаешь?
— Раньше тоже, бывало, говорил себе: а что, Игнат, ты вроде как не хуже иного партийца? А сейчас места себе не нахожу, все в одну точку уперлось: должен ты стать партийцем, иначе нет для тебя жизни.
— Это ты силу свою ищешь, Игнат Федорович. Ты понимаешь, есть человек, который всю жизнь проживет беспартийным — и ничего. А в жизни другого должна наступить такая пора, когда он должен стать, когда он не может не стать сильнее, чем был вчера, когда он понимает, что именно он прежде всего должен быть коммунистом, и тогда, в этот великий час, он вступает в партию. Видно, и твоя пора пришла, Игнат Федорович.
— А примут?
— Приходи в середине недели за рекомендацией.
— Старик ведь я.
— Одно яблоко в июле зреет, а другое только-только в сентябре.
— Поздний антон?
— Да, антон! Но кто сказал, что поздний хуже?
В тот день, вернувшись от Сухорукова, Игнат зашел к внучке в ее комнату и сказал, присаживаясь на диван:
— Так что вот, Танюшка, какие дела. На старости лет и я в партию пошел. Не могу иначе. Не вступить в партию — все равно что не жить. А жить очень хочется. Оно, конечно, как партийному, придется на новые обороты переходить. Известно, с коммуниста и спрос коммунистический. Только машине страшно не тогда, когда она скорость прибавляет, а когда со всего хода тормоз дает. Вот так! И знаешь, о чем я сейчас думаю? Ты скажи, сколько во всем мире мужиков?
— Не знаю, деда.
— Миллиард будет? Не меньше. И не каждый ведь понимает еще, где его главный интерес. Ведь что боязно: придет время сообща
Смеркалось, когда в коридоре раздался звонок. Татьяна бросилась к дверям и увидела перед собой Ульку. Хотя стояла зима, но ее лицо было загорелое, и Татьяне показалось, что вместе с подругой к ней в комнату ворвался с полей весенний ветер, резкий, обжигающий и еще не успевший потеплеть после долгой зимы. Обнимая Татьяну, Уля сказала простуженным грубоватым голосом:
— Ты прости, что я без предупреждения. Но дома никого нет. Отец уехал к Федору в Ленинград, каким-то там профессорам показаться, и только завтра приедет.
— Улька, и не стыдно?
— Тогда где тут у вас умываются? Ты знаешь, зачем я приехала? В агрошколу на полгода! А в общем, как видишь, Танька, я жива, здорова и как будто еще молода. Ну, а как твои, как Игнат Федорович, как бабушка? — Она сбросила с себя пальто и, не ожидая, пока Татьяна поведет ее в ванную, сама пошла туда, оглядела кафельные панели, потрогала никелированные краны и, пустив воду, уверенно сказала: — У нас тоже так будет. Дай срок. — И, лишь намылив руки, она взглянула внимательно на Татьяну и настороженно спросила: — Танька, а у тебя все в порядке? Почему усталая морда?
— Много работы.
— Так и поверю. Сердечные неувязки?
— Мойся скорее. Слышишь, на кухне дед сапогом самовар раздувает.
— А на кухне у вас какая печь? Русская?
— Что ты!
— Неплохое, в общем, сооружение.
— Ты что, домашней хозяйкой стала?
— Наоборот, воюю с домашним хозяйством. Ну, давай полотенце. Махровое? А нельзя ли простое, льняное? Куда приятнее. А теперь скажи, подурнела я? Нет? Вот видишь, что значит свежий воздух!
Улька как будто была прежней. Прямая и резковатая в своих суждениях, но такая же добрая, славная Улька. И в то же время в ней появилось что-то незнакомое. Это незнакомое ощущалось, о чем бы она ни говорила, даже чувствовалось в ее движениях.
— Рассказывай, рассказывай, как там в наших Пухляках, — встретил ее Игнат, усаживая рядом с собой за стол. — Как Матвей?
— Если по-честному — плохо.
— Слыхал, трудодень грош да грамм.
— Не в них дело, Игнат Федорович. Нет ясности жизни. Весной говорят — сей больше, а осенью требуют — все продай за бесценок. С одной стороны, стараемся, чтобы в каждом дворе была корова, свое приусадебное хозяйство, а с другой — такие налоги, что хоть режь корову.
— А как земля родит?