Таволга
Шрифт:
— Голубчик, обрадовал ты меня. Эта штучка хорошо пойдет к бордо…
На другой день дежурная сестра сообщила Степану, что у Инки родилась дочь. Набив саквояж всякой едой, он поспешил к роддому. Там передачу не приняли, объяснив, что Инка еще очень слаба. Степан все-таки ввернул пакеты и очень довольный вышел. Под окно палаты, где, по его мнению, должна была лежать Инка, натаскал кирпичей, попробовал взобраться — впустую. Не зная, как скоротать время, отправился к Роману. Выпили с ним на радостях и прошлись по селу, дразня собак.
— Эх,
Придя домой, осоловело улыбаясь, Степан тяжело опустился на стул, прежде сгрудив с него пачку газет, накопившихся за несколько дней. Из пачки вылетел конверт с разновеликими буквами на лицевой стороне.
Он поднял его, извлек листок, исписанный точно такими же каракулями:
«Папка, я жду, жду, а ты все не едешь и не едешь. Таньку я поколотил, чтобы верила. А ежик Саня, который в садике, жив и здоров. Я не люблю спать и смотрю в окно: вдруг ты приехал и идешь по дороге. А мамка говорит: «Спи». А я говорю: «Нормальный ход…»
СВИДАНИЕ
Дорога петляла между гор. В кузове машины, под тентом, сидели охотники. Как всегда бывает при коллективных выездах, прибаутки перемежались со смехом. Общим вниманием владел сухопарый, носатый с подвижным вытянутым лицом токарь Иван Малахов. Он умел рассказывать с серьезным видом нелепые случаи, хохотать над тем, что не смешно, и заражать своим смехом других.
Рядом с Малаховым сидел слесаренок Генка Мухин. Он вступил в общество совсем недавно, хотел казаться бывалым охотником и смеялся громче всех…
Не поддавался смеху один Игнат Стариков, лекальщик. Все его звали Игоней, хотя перевалило ему за пятый десяток. Запомнить Игоню было бы чрезвычайно трудно, если бы он не был коряв, крив на один глаз и не припадал бы сильно на одну ногу.
Он безотрывно глядел на дорогу, иногда, высунувшись из-под тента, сообщал: «Горбатый мостик проехали», — или что-нибудь в этом роде.
— Все знает, — Малахов толкнул локтем Генку. — А вы слыхали, как Игоня женился?
— А зачем это надо рассказывать? — Игнат не отрывался от созерцания дороги.
— Расскажи, дядя Ваня, — стал просить Генка, надеясь услышать забавную историю.
— Сосватали, как водится, собрались ехать за невестой, а Игоня закрылся в чулане и не выходит. Его уговаривают, а он сидит. Туда-сюда — ни гу-гу. Скандал! И тут кто-то крикнул: «Заяц!» Игоня — из чулана: «Где?» Тут его сгребли, связали да в короб…
— Рябиновку проехали!
Незлобивое спокойствие Игони вызвало такой взрыв хохота, что шофер выглянул из кабины.
— Харюза тут раньше по пестерю науживали, — продолжал Игоня.
— По пестерю… харюза… — Костлявые плечи, а потом и все несуразное тело Малахова затряслось в неудержимом хохоте. — Там воробью по колено…
Во всякой дороге наступает момент, когда она начинает надоедать. Все реже раздавался смех, и когда Игоня сообщил, что проехали последний поворот, охотники засуетились.
Здесь когда-то стоял поселок лесорубов. Жители, в основном крепкие, выносливые и молчаливые, валили лес, вязали плоты, сплавляли по половодью, собирали живицу, гнали деготь, зимой промышляли зверя и птицу. С войной многие дома опустели, а к концу ее, когда лес поблизости извели, последние жители перебрались в город.
На вырубах, не тревожимый выстрелом, развелся косач, в горе держался глухарь, а по ключам — рябчики. Кое-что из построек вывезли, кое-что разрушилось и пошло на костры беззаботным туристам. Теперь только высокий бурьян, заросли тальника, нелепо торчащий, покосившийся столб от ворот да остатки разрушенного временем и растащенного половодьем моста через речку напоминали о заглохшей здесь жизни.
Охотники распалили костер. Игоня чистил картошку и рассказывал:
— Вон за тем камнем магазин был, а возле — клуб.
— Что-нибудь ты путаешь, — возражал, как бы сомневаясь, Иван Малахов.
— Зачем мне надо путать, места знаю, возрос тут. А где листвень, мой дом стоял.
— У тебя был дом? — Иван глядел на гигантскую, разодранную грозой, полусухую лиственницу. — Генка, был у Игони дом?
Генка проверяет порядок в своем рюкзаке, на минуту отрывается от этого занятия и отрицательно качает головой.
— Шатром крытый дом-то, на крыше — косач, от ветра поворачивался. Марфа им любовалась все. А то иду, бывало, с делянки, а она, Марфа-то моя, стоит у ворот, поджидает…
Его никто не слушал, отдаваясь радостному ощущению свободы, оторванности от заводских и семейных забот. Смеркалось быстро. Вышла луна. Засияли звезды. В свете подфарников — лица и руки. Бряканье кружек:
— За удачу!
— Ни пуха…
— Генка, оглох, что ли?
— Померла Марфа-то, похоронили добрые люди… — слова тонут в гаме.
Кому-то уже хочется петь.
— Иван, «Рощу»!
— У меня классный диск есть! — встает Генка.
— Пошел ты со своим диском… Старинку надо.
— Старинку, Иван Демьяныч!
Малахов куражится, но недолго, и, к всеобщему удовольствию, хрипловато, врастяг выводит:
Будет, будет вам, ребята, пиво попивати, Не пора ли вам, ребята, в поле выезжати…Он поет о белой пороше, о поднятом собаками звере. Ему подтягивают, «гонят», изображают вой зверя, «трубят». Эхо множит голоса.