Таволга
Шрифт:
— Не отставай! — кричит Костя.
— Ау! — Она бежит, стараясь не глядеть по сторонам, но прихватывает глазом бронзовую шляпку боровика. — Стой, Костя! — разламывает крепкую ножку, нюхает, дает понюхать Косте: — Дух-то какой!
Иногда лес расступается, пестрит разнотравьем некошеных полян. Среди зверобоя, ромашки и клевера голубеют колокольчики, тянут короны к свету конопатые лилии. Как на параде, в шапке с малиновым верхом, стоит татарник — далеко виден.
Дорога ведет под гору. Ухо улавливает неровный шум. Напахивает сыростью — и вот река. Костя
— Хорошо!
— Хорошо, — соглашается Зойка.
Они набирают дров, оставшихся на берегу от паводка, высушенных ветром и выбеленных солнцем. Потом Костя разводит костер и разматывает леску.
— Я скоро, — и скрывается в кустах.
Зойка на камне, покрытом зелеными водорослями, чистит грибы. Вода в речке студеная, на дне видны камешки. На отмели струей заворачивает лист купальницы с белой изнанкой. На него старается сесть стрекоза и не может. Ветку ивы клонит течением, и она хлопает по воде.
Хрустнул сучок. Зойка вскинула глаза, увидела рогатую морду. Уронила нож и от страха зажмурилась. Открыла глаза — никого нет. Прислушалась — тихо. «Поблазнило», — подумала Зойка, вылавливая из речки нож.
— Гляди, какого поддел! — Из кустов вышел Костя, кинул в траву бьющегося хариуса. — Уху заварим, какой тебе и не снилось.
— А тут рогатый кто-то подошел и смотрит. — Зойка сдувает с носа комара.
— Сохатый пить приходил.
В костре потрескивает. Костя снимает котелок, достает хлеб и консервы, сырки, пучок зеленого лука и бутылку.
— А это зачем?
— Не бойся, не водка. — Он повертывает бутылку этикеткой и думает: «Вот, пожалуйста, Зойка уже покушается на свободу, а я должен давать объяснения».
После ужина Зойка присела на корточки у костра, прибирая остатки еды, а он отправился на берег.
Надвигалась ночь. Шумела речка на перекате. Шепталась куга, как шепчутся люди, когда у них есть тайное. Трепетно мелькала летучая мышь. Какая-то птица пела: «Спи-и-и, спи-и-и».
Подошла Зойка, села рядом, прижалась плечом:
— Вот все говорят: счастье да счастье, а какое оно?
— То-то что говорят, и всяк по-своему. А что о нем говорить?
— Хочется же счастья.
— Хорошо тебе сейчас?
— Не знаю. — Она зябко поежилась.
— Если хорошо, так это и есть счастье.
И снова подкатила волна томительного ожидания, и близость Зойки опять, как тогда в темных сенцах, стала желанной. Он перехватил ее дыхание долгим поцелуем. Она не ответила, но и не противилась, а только спросила:
— А дальше что?
— Дальше-то? Что дальше? Ничего… — И он опять поцеловал ее, но уже не по желанию, а потому, что не знал, что ей ответить.
— Обязательно, что ли, это? — спросила она и показалась ему покорной и слабой.
Он представил себе на миг, что все может кончиться сейчас, здесь, на берегу, под крик глупой птицы, нелепо. И Зойка, может быть, станет ему неприятной, как это было у него однажды с другой женщиной. И что тогда они уже не смогут просто вести себя, будут друг другу чем-то обязаны. И ему вдруг стало неловко от этой мысли и стыдно чего-то. Он наклонился, загреб пригоршней воды, плеснул в лицо и сказал:
— Конечно, не обязательно. — Встал и пошел к берегу.
Вышла луна. Стрекотали кузнечики. В болоте за рекой скрипел коростель. Слышался еще какой-то гортанный звук, что-то сипело, посвистывало, чавкало. А птица все кричала: «Спи-и-и, спи-и-и». Он всмотрелся и увидел ее. Она была величиной с дрозда, сидела на макушке ели, вытянув шею, и пела. Первобытная тоска слышалась в этой песне.
Костя нагнул ломкий стебель таволги, с ее шапки брызнули росинки, сверкая холодным светом. Обломил стебель: аромат горьковатый, нежный. И вспомнил он, что в армии, а потом на Севере, в тайге и в Казахстане ему не хватало именно этого запаха, напоминающего родное и близкое, а что — пока вспомнить не мог. Он наломал букет и понес его Зойке.
Костер угасал. На искристую траву падала ажурная тень ветвей. Костя подбросил охапку сучьев. Огонь оживился, облизывая сушняк. Ярко вспыхнула еловая ветка, раздвигая сумрак и высоко подбрасывая искры.
— Этот запах напоминает мне детство. — Зойка утопила лицо в мокрой таволге. — Помню яркое утро и мокрый, желтый от лютиков луг. Мы с мамой куда-то идем.
— Рассказывай, — он сел рядом.
— Это другая мама, родная. Она умерла… давно уже, — тихо сказала Зойка. — Идем мы с ней. Я устала и прошусь на руки. А мама показывает: «Вон, видишь белый цветок? Дойдем до него и отдохнем. Но за этим цветком, впереди, оказывался еще цветок, потом еще и еще… Ничего я не помню больше — ни откуда вышли, ни куда и зачем шли. Только залитый солнцем луг, желтый от лютиков, белый цвет и этот запах. И теперь бывает… когда думаешь, что счастье-то — вот оно, и хочется остановиться, я слышу мамин голос: «Подожди, видишь вон там, впереди, белый цветок?»
Косте вдруг показалось, что он давно знает Зойку, с самого детства, и что здесь, на берегу, они сидят тоже очень давно. И никого вокруг нет, костер только да луна, да белый призрачный блеск берез, да их двое. Да под рукой его, как метроном, стучит Зойкино сердце.
— Ты виновата, — сказал он.
— В чем?
— В том, что я не уехал, не ушел с завода, не провалился в тартарары. В том, что я здесь, и, наверное, в том, что не могу без тебя.
И качнулись звезды, и повалились темные пики елей.
Небо светлело. Восток опоясала неяркая полоска зари. Ночная птица устало тянула: «Спи-и-и, спи-и-и»… Над речкой садился туман.
Первое, что почувствовал он после пробуждения, было ощущение тишины, нежности, восторга и едва уловимого беспокойства. Он рад был, что мысли, тревожившие его ночью, не оправдались. Он любил ее, как никогда и никого еще не любил. И будущее теперь представлялось ему долгой дорогой, по которой они идут вдвоем. Они идут, а за каждым поворотом открывается неожиданный вид. «Давай отдохнем», — просит Зойка. А он смеется: «Вон, видишь впереди белый цветок?»