Таврия
Шрифт:
— Дмитрий Никифорович уже много лет занимается посадкой лозы, — с гордостью сказал Валерик. — Один на один воюет против всей Каховской арены.
Баклагов помрачнел.
— Мои лозы, Валерик… Жизнь положу, а остановлю!..
Ребятишки смотрели на него, сияя от восторга.
У Данька от первого впечатления о корзинщике не осталось и следа. За это время Баклагов как бы стал шире в плечах, налился силой, и Данько с радостью заметил, какая у него крутая шея, какие мускулистые руки. В какого-то необычайного богатыря превращался на глазах этот лысый человек
Одним из самых своих заклятых противников Баклагов считал Гришу-семинариста, юродивого из Алешек, которого в Каховке знал и стар и мал. Давно, в годы своей молодости, Гриша-семинарист тоже якобы ломал себе голову над алешковской проблемой, насеял было в песках желудей и даже дождался как будто всходов; но при первой буре, несмотря на щиты, Гришины посевы замело так, что и следа от них не осталось. После этого несчастья и вызванного им потрясения Гриша, по выражению алешковских молодок, «свихнулся умом». Отпустил бороду, завел патлы до плеч и пошел топтать таврические степи своими черными, как бы чугунными ногами, проповедуя на папертях церквей, кружа по южным ярмаркам, с пеной у рта шельмуя каждого, кто пытался бороться с летучими песками. С диким упорством сеял он среди людей отчаяние и неверие, пугая их, страша их мрачными апокалипсическими картинами будущего, и то, что он сам пытался когда-то бороться с песками, теперь придавало его проповедям особую убедительность и зловещую силу.
— Это черный ворон Каховской ярмарки, — презрительно бросил Баклагов, когда Валерик завел было разговор о Грише-семинаристе. — Если б он проповедовал только против меня, с ним можно было бы не считаться. Но он проповедует… и против всех вас.
С Гришей-семинаристом ребятам довелось случайно столкнуться на этой же Каховской арене, когда, распрощавшись с Баклаговым и захватив хозяйство Валерика, в основном состоявшее из узелка с книгами, они пробирались между возами, чтобы выйти напрямик через пески в Днепру.
Солнце уже повернуло на запад, открытые холмы были еще полны вязкого зноя, скотина заплывала потом, сено, сбруя, шины колес — все было горячее, горячими были даже деревянные грядки телег. Это был час той общей послеобеденной дремоты, когда ярмарка, парализованная зноем, несколько сдерживала свой бешеный круговорот, когда люди, вконец утомленные, прятались в тень, спасаясь от солнечного удара. В этот час на песках, несмотря на убийственный зной, толпа мрачных степняков в широкополых соломенных брылях, окаменев среди возов, жадно и терпеливо слушала своего юродивого вещуна, который витийствовал перед ними, притопывая на чьей-то тачанке своими чугунными ногами.
Страшен был семинарист. Черные патлы тряслись, рассыпавшись гривой по плечам, глаза горели фанатическим огнем. Речь его лилась привычно и уверенно, усиливаясь всем его видом, каждым движением растопыренных рук, желтым оскалом зубов, землистым, костлявым лицом, которое то и дело сжималось в судорожной, болезненной гримасе.
— Как-то проходил я по улицам древнего и очень богатого города, — рассказывал семинарист. — «Давно ли основан этот большой город?» — спросил я одного из горожан.
«Действительно, наша столица огромна, — ответил мне горожанин, — но мы не знаем, с какого времени она существует».
Через пятьсот лет я опять проходил там же, но на этот раз от цветущей столицы не осталось никаких следов. На ее месте лежали горы песка и пастух пас верблюдов.
«Давно ли разрушена ваша столица?» — спросил я пастуха.
«Ты, видно, юродивый, — ответил он мне. — Про какую столицу спрашиваешь? Ни деды наши, ни прадеды не помнят о ней. Тут всегда была пустыня».
Шелест прошел среди возов. Еще больше помрачнели степняки, впитывая страшную проповедь семинариста… Всяко бывает на свете… Все — тлен и суета.
— Через пятьсот лет я опять пройду здесь, — трубным голосом вещал семинарист, — и не найду уже следов этой многолюдной ярмарки… Желтая пустыня, сплошная арена мертвых песков будет лежать вокруг. Ни вас, ни вашей сатанинской Каховки не будет и в помине!
Какая-то тетка громко всхлипнула из-за телеги:
— О горечко, о боже!
И высморкалась в передник.
— Заметет деревья, заровняет плавни… Не будет дождей с неба, сухие черные бури вечно будут носиться над этим краем. Днепр? Искать буду Днепр — не найду. О, проклятый в веках, увижу я пустое ложе Днепрово! Увижу, как на самой его середине потомки ваши домами будут пробивать криницы!
Мороз пробежал у Данька по коже. Криницы посреди Днепра? Типун тебе на язык!
— Ворон… ворон и есть, — шептал Валерик побледневшими губами. — Скрючило б тебя!..
Как от черной напасти, кинулись отсюда ребята по пескам, торопясь к своим в сторону Днепра. Под гнетущим впечатлением от карканья семинариста им, до предела взволнованным, казалось, что любимому Славутичу в самом деле угрожает опасность. Только очутившись, наконец, на одной из береговых круч, ребятишки снова посветлели, облегченно вздохнули: Днепр сиял перед ними, как и прежде, — живой, могучий, во всей красе весеннего полноводья.
На рассвете следующего дня криничане собирались в дорогу. Умывались, разобрали шалаши, укладывали пожитки в узлы.
Зарумянился Днепр, слегка подернутый свежим легким туманцем: всходило солнце. Прощально куковали кукушки в далеких плавнях. Все меньше оставалось на берегу шалашей, просторнее становилось возле воды. Партия за партией поднимались сезонники по стежкам наверх, на дороги.
На шляху за Каховкой уже стояла наготове — ярмами в степь — длинная вереница асканийских мажар. Несколько приказчиков, в том числе и Гаркуша, гарцуя вдоль нее верхами, отдавали распоряжения:
— Мешки в арбы, а сами — пешком! Быстрее, пока жара не ударила! Разбирайся, двигай!..