Таврия
Шрифт:
— Слушай, земляк, — нахмурился вдруг Левонтий, — ты ни себе, ни нам баки такими вещами не забивай… Тебя в Криничках куча голышей с заработком ждет, а ты к ним босым прохвесором явишься… Последнюю курку в петуха обернешь…
Перемигнувшись, Сердюки одновременно выставили на траву свои восьмушки и стали молча следить, какое впечатление это произведет на земляка.
— Ого, как вы живете, — радостно удивился Цимбал. — А я с Каховки еще не пробовал…
— Так топай сейчас, ищи закуски, — распорядился Левонтий,
— Что ж я вам принесу? — растерялся Нестор. — У меня так, что и… пусто в закромах.
Сердюки задумались. В самом деле, что с такого взять? Один в Аскании армляк, да и тот гол как сокол… Потом, о чем-то пошептавшись, они вдруг пожелали, чтоб Нестор зажарил им на закуску страусовое яйцо.
— Добудь сковородку и зажарь, — разошелся Левонтий. — Пора уже и нам полакомиться.
— Слыхали мы, — весело подпрягся к брату Оникий, — что одно штраусячье яйцо несколько фунтов тянет… Это если разбить, так на всех нас яичницы хватит…
Цымбал вначале думал, что земляки шутят, а поняв, что это не шутки, стал решительно отказываться.
— А вы бы ели?
— А что?
— Люди добрые! Разве вы не знаете, что кто страусовое яйцо съест, у того шею на аршин вытянет, будет как у страуса!
— Да ну! — оторопели Сердюки и стали поводить своими воловьими шеями.
Цымбал ухмыльнулся.
— Так ты еще издеваешься? Панского добра для односельчан жалеешь? — насупился Левонтий. — Оно нам, может, дороже, чем тебе, а и то готовы есть!..
— Не панское жалею! — горячо возразил Цымбал. — А чтоб страусы не вывелись! Разве ж, если я неграмотный, то и понять ничего не способен? Может, то, что сегодня выведем, когда-нибудь и нашим детям пригодится…
— Такой ты, значит? — процедил сквозь зубы Оникий. — Здорово встречаешь гостей!
Обиделись на земляка Сердюки. Сидели, надувшись, как сычи, над своими осьмушками.
— Лучше на этот раз нам без закуски обойтись, — попытался уговорить их Цымбал. — Если б знал, чего-нибудь другого вам принес…
— Не надо нам другого, — стали подниматься Сердюки. — Загордился ты, Нестор, тут возле своей птицы, земляки для тебя уже ничто…
— Разъелся, как кот, а мышей не ловишь!
И, забрав свои осьмушки, обиженно поплелись к имению. Пусть…
Пожалел для них Цымбал страусовое яйцо, а еще неизвестно, что из него вылупится!
Ночью Сердюки уже сторожили Асканию, словно собственный хутор, колотя в колотушки громче, чем все другие сторожа. Бедняги так старались, что разбудили Софью Карловну, которая послала горничную узнать, не случилось ли чего-нибудь.
…О том, что дядья уже колотят в Аскании, Ганна узнала не сразу, хотя на следующий день паныч снова прикатил к сезонникам в степь, на сей раз, правда, уже без Гаркуши.
Девушки как раз обедали, прижавшись, как перепелки, под копнами, в холодке.
Ганна хлебала с Вустой из одной миски, когда из-за соседней копны прозвучало сразу несколько голосов:
— Паныч приехал!
— Вот повадился!
— Кружит уже над какой-то…
Ганна побледнела при этих словах и отложила ложку.
— Чего ты? — удивилась Вустя. — Что он тебя, съест?! Такого еще нет, чтоб на любовь кого-нибудь неволить.
Ганна в ответ только вздохнула и склонилась над миской.
Вскоре из-за копен показался и сам паныч. Размашисто ступая по стерне, он что-то оживленно объяснял молодому подгоняльщику, который, молча утираясь рукавом, шел вприпрыжку за длинноногим панычем. Заметив девушек, паныч развязно поздоровался с ними и бросил шутя, обращаясь к Ганне:
— Ну, головастики еще не пищат?
— Еще нет, — тихо ответила Ганна и потупилась. Щеки у нее при этом чуть заметно порозовели.
— Только тумана что-то много в этой воде, — не удержавшись, уколола Вустя паныча.
— Ну-ну, ты, щебетуха, — весело погрозил ей Вольдемар. — С такими глазенками да с такими ямочками на щеках ты хоть кого затуманишь, — улыбнулся он и пошел с подгоняльщиком дальше, к косилкам.
Пока обед не кончился, паныч все болтался по жнивью, хотя девушек уже больше не затрагивал. Видно, заметил он, как болезненно смутилась Ганна, согнувшись над батрацкой миской, в своей незавидной одежде. Заметил и больше уже не хотел вгонять ее в краску.
Тем временем затарахтели косилки, затрещала сухая пашня, словно горела ясным, невидимым пламенем. Поднялись девушки из-под копен, пошли к своим полосам. Многие вязальщицы прихрамывали. Поле было ровное, косилки брали низкорослый хлеб у самой земли, стерня торчала твердая и острая, словно рассыпанные гвозди.
Хромала и Ганна. Еще в первый день порезалась она стерней до крови, и теперь нога у нее нарывала. Назло панычу хотела пройти мимо него не хромая, но боль была так сильна, что темнело в глазах, и Ганна, сама того не замечая, шла припадая на ногу.
Вольдемар не видел, как прихрамывали другие раненые вязальщицы, он видел лишь, как, хромая, прошла к косилкам Ганна, надевая на ходу грубые парусиновые вязальщицкие нарукавники на свои красивые, полные запястья. Наверное, задела паныча жгучая боль Ганны! Смотрел, помрачневший, насупленный, а возвращаясь к машине, уже не так размашисто шагал по стерне своими длинными, в дорогих желтых туфлях ногами.
Вустя тоже жалела Ганну, но другой жалостью. У нее у самой ежедневно сочилась кровь из порезанных ног, но у нее кровь была, видимо, такая, что, не превращаясь в нарывы, сразу запекалась на теле вишневыми потеками. Если б Ганне да такую кровь!