Таврия
Шрифт:
— Строю… Возможно, это и не совсем практично, но я хочу стандартизовать свои таборы по современным образцам… Стандарт, господа, имеет свои преимущества и даже свою поэзию..
— Насколько нам известно, — усмехнулся татарин, — Кураевые таборы для тебя тоже не лишены поэзии.
Это был намек на Ганну. Вольдемар нахмурился. Он не любил, когда об его избраннице говорили в игривом тоне. Он считал, что серьезно влюбился в Ганну. До сих пор, дескать, были все пустяки, преходящие юношеские увлечения, негреховные веселые грехи, а это наступило нечто иное, не преходящее, как раз то самое, что называется любовью. Так по крайней мере думал Вольдемар. Он не боялся остракизма
— Я просил бы, господа, в дальнейшем не говорить больше об Аннет, как о горничной, — надулся паныч. — Считайте, что она… моя невеста. Да, так я решил! — воскликнул он в ответ на насмешливо-удивленные мины приятелей. — Вижу, что это — единственный путь овладеть ею. Я не в силах без конца бороться с влечением, которое она во мне вызывает. Несовершенна? Без образования? Тем лучше! Не нужна мне готовая! Я сам засучив рукава изготовлю ее себе с самого начала, отбросив лишнее, развивая то, что мне нужно… А из Аннет выйдет все, она молодая, и природные данные у нее, вы сами знаете, богатейшие!..
Приятели вежливо слушали хозяина, хотя, видимо, не верили ни одному — его слову. Кончилось тем, что Родзянко снова выкрикнул: «Браво!», а другие, кисло поздравив жениха, разобрали ракетки и пошли продолжать игру.
Ганну Даньку приходилось видеть редко, да и то большей частью издалека. Один раз встретил он ее на прогулке в цветниках, в окружении панычей, которые, увиваясь около нее, учили Ганну пользоваться тем аппаратом, что снимает на карточки. По праздникам ее еще можно было видеть в асканийской церкви, когда она, привлекая взгляды присутствующих, гордо вплывала туда в белом, словно из пены, платье, в свяслах черных блестящих кос, перекинутых на грудь. Нет, это уже не была «панночка в свитке», это была настоящая панна, которая шла, словно по воде, свысока кивая кое-кому своим белоснежным подбородком, держась так, будто всю жизнь была благородной.
Данько в церкви со временем также оказался не на последних ролях. Поп, которому он понравился за голос и живость, в первое же воскресенье поручил Даньку очень ответственную для хориста работу: раздувать и подавать кадило. Занятие это Даньку понравилось, ладана парень не жалел, дым стоял в церкви облаком, и Ганна плыла в этом душистом облаке, как херувим.
На совесть работал молодой кадильщик. Во время его дежурства при кадиле среди его товарищей-хористов также царило веселое оживление: с алтаря, из-за поповской спины парень строил такие рожи своим братишкам, что они невольно прыскали в кулаки, а регент, не зная, в чем дело, выходил из себя и зло постукивал кого-нибудь по голове камертоном. После таких служб вечером в казармах звучала дерзкая — на мотив псалма — сложенная самими же хористами песенка о том, как «Данило подавал попу кадило» и как это было «усмешительно».
В свободное время ребята навещали семью Мурашко. Лидия Александровна встречала их с неизменной ласковостью и доверчиво делилась своими домашними хлопотами, тревогами и надеждами. Она не теряла веры в то, что Иван Тимофеевич доберется в Петербурге куда следует, и ребятки всячески поддерживали ее. Не раз они сообща мечтали о том, как возвратится Мурашко в Таврию победителем, наедут сюда вслед за ним высокие комиссии инженеров, придут армии землекопов и в конце концов днепровская вода торжественно потечет от Каховки в адские бурые степи Присивашья.
Иван Тимофеевич время от времени подавал из столицы о себе глухие весточки в виде торопливо написанных открыток, в которых пока что мало было утешительного и которые, однако, Светлана заучивала наизусть. Перед Светланой Данько уже не чувствовал себя неотесанным и неуклюжим, ему теперь было только жаль эту хорошенькую ясноокую девочку, она хоть имела и мать и отца, но иногда почему-то казалась Даньку сиротой. Редко звучало теперь ее беззаботное щебетание, все чаще, притаившись где-нибудь в углу, девочка задумывалась, как взрослая.
— О чем ты задумалась, Светлана? — иногда спрашивала девочку мать.
— Я не задумалась, я… слушаю папку. Когда вот так долго молчишь, так будто слышно, как он где-то говорит и смеется…
Данько и Валерик замечали, что они вносят с собой какую-то отраду в мурашковский дом, и им было приятно чувствовать себя людьми нужными и полезными другим. В эти невеселые для семьи дни Светлана льнула к ребятам как-то особенно беззащитно и доверчиво, словно к старшим братьям, и они относились к ней, как к сестренке. Нередко они ходили втроем в степь встречать Цымбала, который теперь ежедневно привозил кукурузу животным в большой загон.
Не та была нынче степь, как тогда, на ранней заре их знакомства! Не шумела бескрайными золотистыми шелками, не радовала своим весенним полноцветьем, не звенели ручейками жаворонки… Поблекло, посерело, прибилось пылью все от Сивашей до Каховки. Лишь небо вверху еще оставалось таким светлым от солнца, что осиянно-белые облачка на нем были едва заметны…
В определенный час откуда-то со стороны Днепра выплывал Цымбал, медленно приближаясь к загонам, высясь, как царь, на арбе, полной густой сочной кукурузы. Все животные любили лакомиться ею и, увидев Цымбала, радостно спешили с пастбищ к нему. Прекрасная создавалась здесь процессия! Движется зеленая, доверху нагруженная арба, а за нею до самого места кормежки чинно шагают тяжеленные зубробизоны, стройные газели, горбоносые сайгаки, олени, зебры… Все удивительные животные, не ссорясь, покорно, как в сказке, идут за своим добрым кормильцем Цымбалом!
— Будто вся природа здесь выстроилась, — задумчиво говорит Валерик. — А дирижером над ней… человек.
— Погоняйте, дядько Нестор, вот так в Кринички! — .весело кричит Данько земляку.
— Есть такая думка, — приветливо отвечает Цымбал с арбы. — Всех поведу своим Степанам на хозяйство…
А с далеких пастбищ скачут все новые и новые жители степи, привычно присоединяясь к процессии Цымбала…
Как-то под вечер ребята шли со Светланой по парку вдоль вольеров.
— Глянь, ведь это она! — толкнул вдруг Данько Валерика, указывая на девочку, которая возилась в вольере среди цесарок. — Это ж та, что сомлела тогда над шерстью… Эй, ты! — крикнул Данько сквозь сетку юной цесарнице. — Это ты сомлела тогда в сараях?
Девочка, обернувшись на оклик, вдруг радостно засветилась, и даже тонкий румянец проступил у нее на щечках. Пораженная встречей, стояла с ведерком среди цесарок и молчала, не зная, что сказать.
— А я вас не раз видела… в церкви, — наконец промолвила она. — Я вас и в этих костюмчиках сразу узнала…