Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина
Шрифт:
Особняк графа и графини Шереметевых чудесным образом поднялся из вод на заре рождения Петербурга, вскоре после того, как приток Невы, «небольшую реку без названия», окрестили Фонтанкой. В 1830-х годах великолепная резиденция принадлежала Дмитрию Николаевичу Шереметеву, все еще молодому и единственному владельцу 600 000 десятин земли (приблизительно 1 627 000 акров) и пары сотен тысяч крепостных. В один печальный день осенью 1835 года женское население столицы было ошеломлено новостью, что Шереметев, самый завидный жених России, сражен серьезной болезнью в его имении в Воронеже. Толпа слуг зажгла свечи и отслужила молебен, чтобы Бог возвратил им их хозяина. Но с Юга пришла печальная весть: дни графа Дмитрия были сочтены, смерти ждали в любой момент, единственное, что можно было сделать, – молиться о его душе. Министр народного просвещения, Сергей Семенович Уваров, охваченный лихорадочным беспокойством, интриговал и дергал за ниточки, чтобы дворец русского креза был под замком; связанный родственными узами через свою супругу с умирающим, он жаждал невероятного богатства, содержащегося в особняке на Фонтанке и был полон решимости оттеснить других, менее авантюрных наследников. Когда Комитет министров обсуждал неизбежную кончину Шереметева, один из членов
Теоретик печально известной триады «православие, самодержавие, народность»1, апостол новой культуры, которая должна была стать защитой от так называемых «европейских идей», поборник ультрапатриотических реформ, предназначенных превратить университеты в оранжереи, взращивающие послушных рабов, Уваров был отпрыском хорошего рода, для которого в конце восемнадцатого столетия настали тяжелые времена. Его отец, Семен Федорович, смог вернуть часть потерянного фамильного блеска как отважный воин и доблестный любовник Екатерины II в период междуцарствия между ее двумя фаворитами – Александром Ланским и Александром Дмитриевым-Мамоновым. Какое-то время он также пользовался покровительством князя Потемкина и провел много вечеров, развлекая светлейшего игрой на бандуре, древнем струнном инструменте, которым он мастерски владел, оживляя свои концерты бешеными выходами вприсядку: низко присев на корточки, скрестив руки, выбрасывая ноги. Освобожденный от обязательств в спальне императрицы, он был щедро вознагражден (хотя не столь щедро, как одаривала Екатерина Великая других ветеранов будуара), Уваров стал командиром гренадерского полка и женился на Головиной. По Петербургу ходил слух, что приданое его жены включало и существенный капитал, и будущего ребенка, зачатого от князя Степана Апраксина. Ребенком был Сергей, который вскоре после появления на свет стал сиротой: его законный отец заболел во время шведской кампании и впоследствии умер. Получив превосходное образование от частных наставников, молодой Сергей активно начал дипломатическую карьеру. В 1807 году он был прикомандирован к русскому посольству в Вене, где продолжил свои занятия, переписываясь с Гёте, Шеллингом и братьями Гумбольдт, и стал другом и доверенным лицом (неверным, как позже выяснилось) мадам де Сталь. После трех лет пребывания в австрийской столице он оставил дипломатическую службу и возвратился в Россию, чтобы позаботиться о наследстве, основательно растранжиренном мотовством и безалаберностью его матери. Скоро он связал себя узами с графиней Екатериной Разумовской, женщиной старше себя, но со значительным приданым и хорошо устроенным отцом: новый министр народного просвещения еще до свадьбы назначил, будущего зятя попечителем Петербургского учебного округа. Успешно избежав кошмара бедности, Сергей Семенович Уваров смог спокойно посвятить себя исследованиям. Он был эрудитом и уважал ученость, античную классику, хотя некоторые подозревали его в бесцеремонных заимствованиях из работ, изданных за границей. Но он интересовался не только богами и мифами: он был также среди основателей «Арзамаса», неофициального литературного объединения, чья преданность Карамзину и отход от традиционализма объединили Жуковского, Батюшкова, А. Тургенева, Вяземского и совсем юного Пушкина. Он также имел репутацию новатора в политике. В 1818 году он был избран президентом
Академии наук, и в день введения в должность, в сравнительно «раннем» возрасте тридцати двух лет, произнес речь столь пламенно свободолюбивую, что несколько лет спустя, как говорили, он подобным подстрекательским выступлением навлек бы на себя тюрьму и Сибирь.
Блестящее возвышение Уварова закончилось со скрипом, когда к концу царствования Александра изменился ветер идеологии. Смещенный со своего руководящего поста, президент Академии мог бы спокойно удалиться от дел при своем доходе и занятиях, но, упрямый человек, любящий власть, он был всегда готов закатать рукава, когда того требовали обстоятельства. В 1822 году он стал работать в министерстве финансов, долгое время бывшем убежищем для лиц, отмеченных печатью позора. Но этот пост, хотя и престижный, не удовлетворял его желаний и грандиозных амбиций. Уваров стремился к большему, мечтал, что триумфы очистят его от порочащей его тени отца, Сеньки-бандуриста. Итак, мечтая о большем, он ошеломил своих коллег, подчиненных и друзей неприкрытым подобострастием. Не было дня, чтобы он не нашел какой-либо причины зайти домой к министру графу Канкрину, принося папки, выполняя поручения, лаская детей (сначала маленькие Канкрины, принимая его за доктора, высовывали языки, когда Уваров входил в детскую). Заигрывание с детьми власть имущих, однако, не было единственной слабостью директора департамента промышленности и торговли. Он также любил изделия из древесины, особенно из казенного фонда: изделия из березы, лиственницы и тополя; он пользовался преимуществом своего высокого положения, чтобы приобрести их как можно больше для дальнейшей незаконной торговли. Тем временем он продолжал переписку, обдумывая будущее культуры и цепко продолжая путь наверх. Отмеченный за свое преданное рвение и широкие планы реформы образования, он был назначен заместителем министра народного просвещения в 1832 году и министром в 1834-м. Как министр народного просвещения, он также являлся председателем Главного управления цензуры. Удовлетворенный наконец, он почувствовал, что культура всей родной страны у его ног.
Самый ловкий хамелеон России и карьерист приблизился к Пушкину, проницательно использовав тактику сотрудничества; дав понять, что он хотел бы видеть его почетным членом Академии, и снискав расположение, переведя некоторые из его поэм на французский язык, представляя его университетским студентам в выражениях, граничивших с лестью, в то же время в сердце своем решив подчинить «гордого и не низкопоклонного» поэта. Иногда Уварову не удавалось совершенно скрыть свою враждебность. В 1830 году, например, он позволил себе оговориться в доме Алексея Николаевича Оленина: «С какой стати Пушкин так гордится тем, что он потомок негра Ганнибала, которого Петр Великий купил за бутылку рома в Кронштадте?» Фаддей Булгарин не смог устоять, чтобы не повторить этой свинцовой шутки в своей «Северной пчеле», и поэт пришел в ярость. Снедаемый взрывоопасной смесью зависти и мании величия, Уваров не мог смириться с мыслью, что царь удостоил Пушкина своей персональной цензуры, и он боролся с царем и графом Бенкендорфом за право самому следить за работами и каждодневной жизнью его слишком известного коллеги в искусствах… Пушкин, со своей стороны, смотрел на министра с ненавистью и презрением, хотя отношения между ними формально были корректными. В феврале 1835 года, когда поэту пришлось перенести горькое унижение от введения обычной цензуры для работ, не одобренных лично царем, Пушкин воскликнул: «Уваров большой подлец… Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен…
Об нем сказали, что он начал тем, что был б…, потом нянькой». И двумя месяцами позже: «На академии наши нашел черный год: едва в Российской почил Соколов, как в академии наук явился вице-президентом Дондуков-Корсаков. Уваров фокусник, а Дондуков-Корсаков его паяс… один кувыркается на канате, а другой под ним на полу». Но все ограничивалось записями в дневнике, письмами к доверенным друзьям; опытный фехтовальщик, Пушкин изучал своего противника, парируя наиболее коварные выпады, выгадывая время. И наконец его терпение было вознаграждено.
В Академии наукЗаседает князь Дундук.Говорят, не подобаетДундуку такая честь.Почему ж он заседает?Потому что… есть.Конечно, это Пушкин.
Особняк на Фонтанке был все еще опечатан, и вовсю готовился торжественный обряд похорон графа Шереметева, когда с юга пришла благоприятная весть: больной внезапно, чудесно, почувствовал себя лучше; он выздоравливает. Уваров неистово пытался скрыть следы своей алчности, но было слишком поздно, чтобы заставить замолчать Петербург. Пушкин воспользовался непростительно грубой ошибкой Уварова, чтобы сделать свой собственный беспощадный выпад: он написал «На выздоровление Лукулла», обманув цензора тем, что провел эту «оду» как «подражание латинскому»:
Ты угасал, богач младой!Ты слышал плач друзей печальных.Уж смерть являлась за тобойВ дверях сеней твоих хрустальных.Она, как втершийся с утраЗаимодавец терпеливый,Торча в передней молчаливой,Не трогалась с ковра.В померкшей комнате твоейВрачи угрюмые шептались.Твоих нахлебников, цирцейСмущеньем лица омрачались;Вздыхали верные рабыИ за тебя богов молили,Не зная в страхе, что сулилиИм тайные судьбы.А между тем наследник твой,Как ворон, к мертвечине падкий,Бледнел и трясся над тобой,Знобим стяжанья лихорадкой.Уже скупой его сургучПятнал замки твоей конторы;И мнил загресть он злата горыВ пыли бумажных куч.Он мнил: «Теперь уж у вельможНе стану нянчить ребятишек;Я сам вельможа буду тож;В подвалах, благо, есть излишек.Теперь мне честность – трын-трава!Жену обсчитывать не будуИ воровать уже забудуКазенные дрова!»Но ты воскрес. Твои друзья,В ладони хлопая, ликуют;Рабы, как добрая семья,Друг друга в радости целуют;Бодрится врач, подняв очки;Гробовый мастер взоры клонит;А вместе с ним приказчик гонитНаследника в толчки.Так жизнь тебе возвращенаСо всею прелестью своею;Смотри: бесценный дар она;Умей же пользоваться ею;Укрась ее; года летят,Пора! Введи в свои чертогиЖену красавицу – и богиВаш брак благословят.«Спасибо переводчику с латинского, – написал Александр Иванович Тургенев Вяземскому из Парижа. – Жаль, что не с греческого» – таким образом он метафорически добавлял гомосексуализм к отвратительному портрету разочарованного наследника Лукулла. (Каждый знал о связи между Уваровым и Дондуковым-Корсаковым – невежественной посредственностью, выдвинутой министром на должность председателя Цензурного комитета и вице-президента Академии наук.) Уваров пожаловался властям, и Пушкина вызвали в Третье отделение.
Когда граф Бенкендорф потребовал ответа, на кого обращены сии обличительные строки, поэт ответил: «На вас». Бенкендорф скептически усмехнулся. – «Вы не верите? Отчего же другой уверен, что это на него?» На следующий день он написал: «Я прошу только, чтобы мне доказали, что я его назвал, – какая черта моей оды может быть к нему применена?» На сей раз Пушкин охватил предмет со всех сторон: любая мера, принятая против него или «Московского наблюдателя», который напечатал так называемое подражание, подразумевала бы, что сам царь узнал в «падком к мертвечине вороне» одного из своих «вельмож», одного из собственных министров. А Уваров поклялся, что Пушкин за это заплатит. В коридорах министерства кто-то слышал, как он кричал: «Сочинениям этого негодяя назначить не одного, а двух, трех, четырех цензоров!»
Слегка завуалированное указание на Уварова в «Notice sur Pouschkin» было ссылкой на распространенный слух, обвинение, не подкрепленное свидетельствами, и понятна реакция города, в котором все еще не замолк смех, вызванный «Лукуллом», потому что смех был всеобщим, даже среди тех, кто публично осудил эту самую последнюю непростительную выходку со стороны поэта. Рассуждение было простое: Пушкин называл Уварова вором и лакеем; Уваров ответил на удар, назвав Пушкина рогоносцем. Логика кажется железной, но это было бы слишком просто. Если бы было хоть малейшее свидетельство против «ворона», разве Пушкин не использовал бы его, чтобы нанести заключительный удар?