Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина
Шрифт:
Воспоминание
Вычеркнутые строчки
Соллогуб приехал повидаться с Пушкиным под вечер в субботу, 21 ноября. Поэт
Сохранились два черновика письма Пушкина к Геккерену, один из которых – несомненно, тот самый документ, который поэт тогда читал Соллогубу. Хотя он и был разорван Пушкиным (возможно, накануне трагического поединка), клочки этого документа были обнаружены после смерти поэта и подобраны кем-то, кто бережно, подобно драгоценным реликвиям, хранил их до 1880 года, когда они были повторно собраны и изданы «Российской стариной», – правда, не во всей полноте, так как некоторые фрагменты за это время были утрачены. Совмещая края сохранившихся фрагментов и заполняя недостающий текст тем, что содержится в другом черновике, удалось практически полностью восстановить первоначальный текст письма поэта. В нем Пушкин обращается к дуэли, и, значит, письмо могло быть написано в период хрупкого перемирия, когда обстоятельства вели к тому, что он действительно был готов встретиться с Дантесом лицом к лицу. Другими словами, это мог быть полдень 16-го или утро 17 ноября. Но сама фраза «Дуэли мне уже недостаточно… и каков бы ни был ее исход…» – предполагает другую гипотезу: как только конфликт был мирно решен усилиями двух секундантов, а Жорж Дантес проявил внезапную уступчивость, Пушкин пробовал принудить Геккерена к дальнейшей борьбе. Таким образом, он бы свел счеты со «стариком» и одновременно навлек бы позор на юнца, который оказался недостаточно храбр, чтобы подставить себя под его пулю. Едва ли удивительна здесь полная неопределенность: в этой игре густых теней и редких проблесков света слова могут иметь не одно значение. Все становится сомнительным и двойственным, и тогда филологические исследования следует объединить с психологическими, что станет обоюдоострым оружием, как утверждал великий Порфирий Петрович.
Пушкин – Геккерену,
примерно между 16 и 21 ноября 1836 года
«Барон!
Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. – Поведение вашего сына было мне полностью известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как я притом знал, насколько в этом отношении жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, с тем чтобы вмешаться, когда сочту это своевременным. Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее [43] постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не дурак, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь гротескную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном.
43
Курсивом выделены восстановленные слова, вытекающие из контекста; но в остальных фрагментах приведенных черновиков слова или группы слов не выделены, поскольку они полностью совпадают с первым вариантом. Слова в квадратных скобках обозначают, что их реконструкция может быть подвергнута сомнению или попросту невозможна.
Но вы, барон, – вы мне позволите заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и нелепости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома из-за лекарств, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Это еще не все.
Вы видите, что я об этом хорошо осведомлен, но погодите, это не всё: я говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы хорошо догадываетесь, что они вас интересуют.
2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия. Он вам сказал… что моя жена боится… что она теряет голову. Вы решили нанести удар, который казался окончательным… Я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Письмо это было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого взгляда я напал на следы автора… Я больше об этом не беспокоился и был уверен, что найду пройдоху. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я уже знал положительно, как мне поступить. Если дипломатия есть лишь искусство узнавать, что делается у других, и расстраивать их планы, вы отдадите мне справедливость и признаете, что были побиты по всем пунктам.
Теперь я подхожу к цели моего письма: может быть, вы хотите знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах нашего и вашего двора. Я вам скажу это.
Я, как видите, добр, бесхитростен… но сердце мое чувствительно… Дуэли мне уже недостаточно… и каков бы ни был ее исход, я не сочту себя достаточно отмщенным ни… вашего сына, ни письмом, которое я имею честь писать вам и которого копию сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд и сами нашли основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого жалкого дела, из которого мне легко будет сделать отличную главу в моей истории рогоносцев.
Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга
А. Пушкин».
Пушкин претендовал на разгадку с самого начала: «злодеем» интриги, по его мнению, был Геккерен, но известно, что Соллогуб утром 4 ноября высказал свои подозрения насчет некой женщины. (И если бы посол был верно на подозрении, смог бы Пушкин принять его и позволить себе быть тронутым его слезами?) Он утверждает, что жена его теперь питает безмерное отвращение к Дантесу, что она смеялась над ним; в то же время Долли Фикельмон говорит, что Натали, «не желая верить, что Дантес предпочел ей сестру, по наивности, или, скорее, по своей удивительной простоте, спорила с мужем о возможности такой перемены в сердце, любовью которого она дорожила, быть может, только из одного тщеславия».
Перечитывая первый вариант его письма к Геккерену, Пушкин вычеркнул три строки: «2 ноября вы от вашего сына узнали новость, которая доставила вам много удовольствия [44] . Он вам сказал… [45] что моя жена боится… что она теряет голову… нанести решающий удар… было составлено анонимное письмо». Несмотря на обрывки фраз, смысл сказанного Пушкиным ясен: 2 ноября, после получения неких благоприятных новостей от своего приемного сына, посол решил, что пришло время нанести «решающий удар» – пустить в ход анонимные письма. Также ясно, что Пушкин стремился избежать даже самого краткого упоминания о сути предполагаемой беседы 2 ноября между Дантесом и Геккереном. Почему?
44
«nouvelle qui vous fit Ьеаис…»– это восстановлено по остаткам букв п, / Ь.
45
Здесь сохранилось только окончание слова «…Не», восстановление которого невозможно в единственном варианте.
До недавнего времени в описаниях последних лет жизни Пушкина считалось само собой разумеющимся, что встреча Дантеса и Натальи Николаевны в доме Идалии Полетики произошла в январе 1837 года и что Пушкин, оповещенный об этом еще одним анонимным письмом, написал оскорбительное письмо Геккерену, что и вызвало трагическую дуэль. Это была версия, предложенная Араповой, которая также утверждала, что помехой тайного rendez-vous стал не кто иной, как ее отец, Петр Петрович Ланской, который был любовником Идалии Полетики в 1830-х и стал вторым мужем Натальи Николаевны в 1844 году. Но если все случилось на самом деле так, как описывает Арапова, то встреча должна была состояться намного раньше января, поскольку Ланской покинул Петербург 19 октября 1836 года, а вернулся в феврале 1837 года.
С. Абрамович, полагаясь на хронологическую последовательность событий, в какой барон фон Фризенгоф изложил Араповой факты, касающиеся его самого и его жены, впервые заметила (в книге «Пушкин в 1836 году»), что встреча в доме Полетики была раньше 4 ноября. Ее аргументы кажутся убедительными (и я добавила бы к ним еще один: в последующих воспоминаниях ни Вяземский, ни Фризенгоф не связывали напрямую факт встречи Дантеса с Натальей Николаевной и события 26–27 января 1837 года), но я и не вполне уверена, что приглашение на встречу последовало 2 ноября, в день, когда Пушкин набросал свой первый черновик письма Геккерену.
Он постоянно думал об этом письме – обдумывал, взвешивая каждое слово, – с 13 ноября, когда он сказал княгине Вяземской: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите о мщении единственном в своем роде: оно будет полное, совершенное; оно бросит этого человека в грязь». Семь дней: упорство его ненависти дотошное, пугающее по точности составленного им расписания. Неделя предполагала 21 ноября, когда истечет двухнедельная отсрочка, предоставленная им барону Геккерену утром 6 ноября. «Что я мог возразить против такой сокрушительной страсти? – Соллогуб задавал себе тогда этот вопрос. – Я промолчал невольно». Так не осмелимся и мы обсуждать заблуждения поэта. Ему виделось собственное благородство, великодушие, всемогущество и всеведение: один удачный ход – и жертва тривиальной шутки, достойный жалости муж с ореолом рогоносца, становится повелителем обстоятельств и случая. Он знает все: даже то, что его преследователи замышляют против него в самой глубокой тайне, – и может все: даже повернуть в свою пользу глупый, нелепый пасквиль, чтобы стереть в сердце своей жены все следы чувств, которые она могла питать к своему постоянному поклоннику. Мы с изумлением наблюдаем, как разворачивается романтичное интермеццо. Краснеющая, дрожащая «инженю» и «герой-любовник» уходят, уступая ведущие роли двум фигурам старшего возраста, большего интеллекта и опыта. Ловко избавив себя от вульгарной роли coureur d’alcoves, вечно бдительный и мудрый муж направляет всю свою ярость на того, чьи слова и поступки диктовались мерзостью и злонамеренностью, чья невероятная низость столь же безгранична, как безгранично его собственное благородство. В мертвенно-бледном свете ненависти Пушкина образ Геккерена приобретает облик демона, обладающего темной властью ада.