Шрифт:
Это было давным-давно, когда папа Муми-тролля ушел из дома, ничего не объясняя и даже сам не понимая, зачем ему понадобилось уходить.
Мама потом говорила, что он долгое время вел себя очень странно, хотя в поведении его было, наверное, не больше странностей, чем обычно. Все это, как правило, придумывается потом, когда вы огорчены и озадачены и в утешение себе ищете хоть какое-нибудь объяснение случившемуся.
Никто толком не знал, когда он улизнул.
Снусмумрик
Как бы там ни было, а мостик папа не починил, потому что он оставался таким же перекошенным, как и прежде. И лодка была на месте.
Так что куда бы он ни отправился, но он именно ушел, а не уплыл. А уйти он мог, конечно же, в любом направлении, и в любом случае он мог уйти очень далеко. Поэтому нечего было и думать о том, чтобы его искать.
— Когда вернется, тогда и вернется, — сказала Муми-мама о папе. — Он всегда так говорил и всегда возвращался, вернется и на сей раз.
Никто из домашних не беспокоился, и это было не так уж плохо. Они решили никогда не беспокоиться друг за друга; таким образом они избегали взаимных упреков и предоставляли друг другу — насколько это возможно — полную свободу действий.
Поэтому мама, лишь чуть-чуть поворчав, засела за вязание; а в это время где-то вдали от дома бодро вышагивал Муми-папа со смутными идеями в голове.
Идеи эти имели отношение к мысу, который он видел как-то раз во время пикника. Мыс выдавался далеко в море, небо над ним было желтым, а к вечеру подул ветер. Папа никогда не выходил в открытое море и не знал, что делается на другом берегу. Его семейству захотелось домой. Им всегда хотелось домой в самый неподходящий момент. Но папа все торчал на берегу и вглядывался в морские дали. И тут он увидел вереницу лодок под белыми парусами, они промелькнули и исчезли.
— Это хатифнатты, — сказал Хемуль, и сказано это было с некоторым пренебрежением и настороженностью и с явным неодобрением. Так говорят о чем-то непонятном и, возможно, опасном, о чем-то совершенно чуждом.
А папу внезапно охватила неодолимая тоска и меланхолия, он не знал, чего ему хочется, знал лишь, чего ему совершенно не хочется: сидеть на веранде и пить чай. Ни в этот вечер, ни в любой другой.
Все это случилось задолго до его ухода из дома, но мысли о белых парусах его не оставляли. И вот в один прекрасный день он удрал.
Было жарко, и он шел, куда глаза глядят.
Он не решался размышлять о цели своего путешествия, он просто шел за солнцем, щуря глаза под полями шляпы и тихонько насвистывая что-то неопределенное. Дорога перед ним то поднималась, то сбегала вниз, за спиной у него оставались деревья, шедшие ему навстречу, и чем дальше он шел, тем длиннее становились тени.
Когда солнце уже погружалось в море, папа вышел на длинный, усыпанный галькой пляж, к которому не вела ни одна тропинка, так как никому даже и в голову не приходило
Он раньше никогда не бывал здесь, на этом сером, унылом берегу, о котором, собственно, и сказать-то было нечего, кроме того, что здесь кончается земля и начинается море.
Муми-папа спустился к самой воде и посмотрел вдаль.
И, разумеется, — потому что иначе и быть не могло — он увидел маленькую белую лодку, плывшую вдоль берега при слабом попутном ветерке.
— Это они, — уверенно произнес папа и замахал лапами.
В лодке было всего лишь трое хатифнаттов, таких же белых, как паруса и как сама лодка. Один из них сидел у руля, а двое других — прислонившись к мачте. Все трое смотрели прямо перед собой и, казалось, о чем-то спорили. Но из рассказов о них Муми-папа знал, что хатифнатты никогда друг с другом не спорят и что они необыкновенно молчаливы и озабочены лишь тем, чтобы плыть все дальше и дальше, до самого горизонта или до края света, что, вероятно, одно и то же. По крайней мере, так говорят. И еще говорят, что им ни до кого нет дела, кроме самих себя, и что помимо всего прочего они во время грозы заряжаются электричеством. И что они представляют опасность для всех тех, кто привык проводить время в гостиных, сидеть на верандах и каждый день в одно и то же время делать одно и то же.
Сколько Муми-папа себя помнил, его всегда все это очень интересовало, но поскольку разговоры о хатифнаттах считаются не совсем приличными и допустимы лишь не иначе, чем в форме намеков, то папе так и не удалось узнать, кто же они, собственно, такие, эти хатифнатты.
Сейчас он напряженно следил за тем, как лодка подплывает все ближе и ближе, и дрожь пробирала его до кончика хвоста. Они не махали ему в ответ — глупо было бы ждать от хатифнаттов столь обычных жестов — но они плыли, чтобы его забрать, это было совершенно ясно. Лодка уткнулась в берег и тихо прошуршала по гальке.
Хатифнатты уставились на Муми-папу своими круглыми бесцветными глазами. Папа снял шляпу и пустился в объяснения. И в то время как он говорил, хатифнатты взмахивали лапами, как бы в такт его словам, что совершенно спутало его мысли, он запутался в длинных рассуждениях о горизонтах, верандах, о свободе и об обязанности пить чай, когда пить чай нет ни малейшего желания. Наконец он смущенно замолчал, и хатифнатты перестали взмахивать лапами.
«Почему они ничего не говорят, — раздраженно подумал папа. — Они что, не слышат, что я говорю, или они принимают меня за слабоумного?»
Он протянул лапу и издал дружелюбный вопрошающий звук, но хатифнатты сидели не шелохнувшись. Глаза их постепенно становились такими же желтыми, как и небо.
Тогда папа убрал лапу и согнулся в неуклюжем поклоне.
Хатифнатты тут же встали и поклонились, необычайно торжественно, все как один.
— Спасибо, — сказал папа.
Не делая больше попыток объясниться, он забрался в лодку и оттолкнулся от берега. Небо сейчас было таким же ярко-желтым, как в тот давний день, на пикнике. Лодка медленно уходила в открытое море.