Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Вернулась Надежда, сказала, что Леонид еще не приехал, он должен приехать вечером, а об Иване Степановиче она ничего не могла сказать, Иван Степанович был в Пензе, это она знала, он был оповещен о возможном дне приезда Николая, но изволит ли он показаться, одному богу известно, — о ее трудных отношениях с мужем, отношениях, неожиданно изменившихся в последние годы, Клеточников знал из ее писем, собственно, знал, что они изменились, но о том, как изменились, не мог судить, однако расспрашивать ее теперь не стал. Впрочем, она сама тут же все и изложила, очень спокойно и обстоятельно, даже методично, с удивившей Клеточникова хладнокровной вдумчивостью.
Причин перемены в их отношениях она не понимала, но было совершенно ясно, что, во всяком случае, дело было не в амурах, как выразила она, иные мотивы играли роль, никаких женщин у Ивана не было ни прежде, ни теперь, когда они, по существу, разошлись. Когда все началось? Трудно сказать, пожалуй, лет пять уже, но они никому
Иван вдруг стал жаловаться на то, что ему все стало скучно — скучно заниматься хозяйством (он в то время уже не служил, а раньше служил по выборам в уезде и, как знал Клеточников, отдавался делу с энтузиазмом; еще раньше был мировым посредником, а прежде того, еще до крестьянской реформы, до крымской войны, послужил по канцеляриям; впрочем, дальше чина коллежского регистратора не пошел), скучно читать, встречаться с людьми, тем паче новыми, поскольку новые люди казались ему еще более пресными и скучными; скучно жить. Он говорил: все ему теперь известно — все книги он прочитал, все «проклятые вопросы» со сведущими людьми обсудил, с нею, Надеждой, обо всем, о чем можно было говорить, переговорил — что дальше? Хорошо, сказала Надежда, когда бы это заявлял молодой человек, но когда человеку за сорок, это не шутка. А однажды она услышала, как он плакал ночью. Проснулась, слышит — плачет, окликает его: Иван! Он молчит, притворяется спящим. А через час она снова слышит: всхлипывает. Тогда она встала, подошла к нему: что с тобой? Жизнь проходит, Надя, отвечает с тоской и весь дрожит, дрожит и плачет, проходит жизнь. Ну и что же, что проходит? — спрашивает она. — Что же из этого, разве это причина, чтобы так расстраиваться? Ах, ты не понимаешь, с отчаянием сказал он, не понимаешь, не понимаешь! Я жить не хочу. А как же я? — спросила она. — А дети? Дети! — закричал он. — Вот то-то, что дети! Что же, если бы не было детей, и жить вроде было бы ни к чему? Хорошо назначение жизни — жить, только чтобы плодить и растить детей! В таком случае, жизнь наша имеет не больше смысла, чем жизнь животных? Это он у нее спрашивал, но что она могла ему на это ответить?
Она старалась его понять, но ведь у нее была своя жизнь, у нее были дети.
А потом он вовсе перестал с ней о чем-либо говорить. Стал почти как Леонид, только тот пьет, а этот молчит, но также всех сторонится — родных, знакомых. Последний год он дома не ночует, приходит детей навестить, подарочков им принесет, детей он любит, скучает по ним, но час-другой посидит с ними и убегает, не может долго высидеть дома, говорит, дома тоска особенно душит. С Надеждой они теперь как чужие, когда встречаются, им и сказать друг другу нечего. Правда, теперь он вдруг накинулся на работу, как одержимый носится по полям, своим и чужим, что-то сравнивает, проверяет, никогда с ним такого прежде не было, мотается по конным ярмаркам, вот в Пензу прикатил, перевез Надежду с детьми и застрял здесь, потому что здесь открылась конная ярмарка, задумал расширить конный завод, вывести каких-то особенных рысаков. Только надолго ли его хватит? Перечислиться в пензенские дворяне заставила его она, Надежда, заставила навести порядок с бумагами: мало ли что может случиться? Ей надо думать о детях.
— Не удалось, значит, «соединенное я», — сказал Клеточников с грустной усмешкой, когда она умолкла.
— Что? — не поняла она.
— Нет, ничего. Какие у Ивана с Ермиловым дела? Ермилов говорил, будто имеет с ним какие-то дела.
— Кто же его знает? Может быть, по конному заводу. Тот рысак, на котором вы с Ермиловым подъехали, его, Иванова, завода. Впрочем, они давно водят знакомство. Уж не знаю, что они нашли друг в дружке. Прежде-то особой дружбы между ними не было заметно. Ермилов, правда, липнул к нему, но больше тобой интересовался, все спрашивал, где ты, что пишешь. А последний год сделались товарищами, между собою на «ты». Хотя какие они товарищи? Между ними разница чуть не в двадцать лет.
Надежду позвала на черную лестницу кухарка — принесли зелень, и Надежда вышла. Клеточников пошел было за ней, но следом за зеленщицей явился обойщик, которого сама же Надежда накануне вызывала, рассчитывая, пока находится в городе, поклеить комнаты, чтобы не заниматься этим осенью (лето она с детьми всегда жила в Засецком, зиму в городе), и между ними начался разговор, которому не видно было конца. Клеточников не стал дожидаться, когда она освободится, решил прогуляться по городу.
Пенза была противоположностью Одессы по замкнутости, отгороженности жизни обывателей; здесь и дома строились с учетом этой особенности жизни, тянулись не столько вдоль улицы, сколько вглубь, во дворы, многие из них имели больше окон на боковой стороне, чем по фасаду. Жизнь, невидимая глазу, таилась за тесовыми воротами, всегда запертыми, за окнами, закрытыми в любую жару, за занавесками, всегда задернутыми. Кое-где, впрочем, на крылечках сидели старухи, с любопытством оглядывали его, когда он проходил мимо. Он узнавал некоторые лица, запомнившиеся с детских лет, его не узнавали. Он снова вышел на соборную площадь, обошел ее со стороны, противоположной той, какой они ехали с Ермиловым. С приятным чувством прошел мимо длинного деревянного здания гимназии. Должно быть, еще шли экзамены: много гимназистов, как всегда во время экзаменов, слонялось по двору гимназии, по скверу напротив гимназии. У гимназистов была новая форма — черные строгие кафтаны, нечто среднее между офицерским сюртуком и вицмундиром, с одним рядом металлических пуговиц, со стоячим невысоким воротником, обшитым серебряным галуном, в отличие от демократичных сюртуков с отложными воротниками и петличками, какие носили в начале шестидесятых годов. Можно было бы, конечно, и зайти, подняться на знакомое крыльцо, пройтись по знакомым коридорам, подышать забытым воздухом непорочной юности, но не хотелось никаких встреч. А впрочем, кого мог бы он теперь встретить здесь — старых педагогов? Но тех из них, что были помоложе, талантливых и дерзких, вымела из гимназии гроза, разразившаяся над нею после выстрела Каракозова, ее питомца, другие за прошедшие десять лет успели состариться и уйти на покой… Он прошел мимо громадного губернаторского дома и крутыми, сбегающими от площади к подножию городского холма улицами, параллельными главной Московской улице, пошел вниз, с намерением там, внизу, выйти на Московскую и по Московской вернуться назад.
Эти улицы состояли из деревянных и каменных домов. Каменные дома, как и деревянные, были небольшие в один, редко в два этажа, весьма простые в архитектурном отношении, если можно было говорить об архитектуре применительно к кирпичным четырех- или пятистенкам, а все же можно было говорить, если иметь в виду отделку фасадов этих коробок. Фасады были нарядны, порой даже пышны, могли поразить затейливым орнаментом, немыслимой сложностью, виртуозностью фигурной каменной кладки. В известном смысле можно было говорить и о музыке фасадов этой части города, если, проходя по улицам, останавливать внимание на таких домах, минуя деревянные, впрочем, также большей частью украшенные ажурной резьбой; но каменные фасады определяли характер улиц, отличая Пензу от любого другого, известного Клеточникову города. Когда-то он целые дни мог проводить на этих улицах, прилепившись к какому-нибудь поразившему его фасаду, стараясь понять секрет очарования, смысл и душу орнамента и прочих элементов отделки.
Это шло от отца, который сам же и строил некоторые из этих домов. Вернее строил не он, строили по старинке, «как водится», артели каменщиков, его же архитектурное участие заключалось в том, что он разнообразил имевшиеся у артельщиков варианты отделки фасадов, имея целью оживить их свежим элементом. Это он делал охотно. У него, сколько помнил его Николай, всегда был на руках какой-нибудь заказ, всегда он был занят обдумыванием очередной композиции. Заказы эти давали существенный прибавок к его небольшому содержанию городского архитектора, хотя он и брал за работу весьма, весьма недорого, поощряя артельных и впредь прибегать к услугам архитекторов или художников. У него был дальний прицел, мечта — сделать Пензу заповедником старинного русского каменного орнамента, фигурной кладки. По мере сил он этой мечте и служил, но много ли может успеть человек за короткую жизнь? Все же десяток-полтора домов на этих улицах, на Московской и в районе рыночной площади несли на себе печать художественных поисков отца. Осматривая их теперь и радуясь тому, что время пощадило их, Клеточников будто вновь слышал отца, его добродушно — усмешливый голос; это был привет от отца, но грустный, прощальный, Клеточников принимал его с щемящим чувством, не зная, доведется ли ему еще когда-нибудь приехать сюда.
Когда он вернулся домой, Леонид уже был дома, он только что подъехал на крестьянской подводе, пыльный, красный; впрочем, красный не только от жары и усталости.
Леонид мало напоминал того Леонида, которым когда-то восхищался и гордился Николай. Большой, грузный — он был крупнее всех Клеточниковых — в засаленном, когда-то белом, полотняном пиджаке и черных, с бахромой внизу, мятых брюках, сидел он на стуле посреди столовой, держа на коленях мятую шляпу, с доброй и виноватой улыбкой переводил взгляд с Надежды на Николая. Широкое и круглое лицо его — лицом он тоже не был похож на сестру и брата — было будто ошпарено и еще горело, густые и длинные темные волосы были связаны сзади в нелепую косичку, делавшую его похожим на деревенского дьячка. Да он и был деревенским дьячком или чем-то в этом роде при деревенской церквушке своего тестя, священника.