Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
— А при том, что ты со своей неотразимой логикой, со всем твоим здравым смыслом неотразим до тех пор, пока не натыкаешься на такого, — ответил Иван Степанович. — Натыкаешься на такого, и вся твоя логика летит к чертям. Вся штука в том, что он для тебя — загадка, а ты для него — нет. Он тебя понимает, твою логику понимает, да не принимает ее, хотя, может, и сам этого не знает, а ты его не понимаешь и не поймешь никогда.
— Постой, да откуда ты взял, что он не принимает мою логику? А ну как принимает? — весело спрашивал
— А ты у него спроси, — ответил Иван Степанович, — спроси у него, принимает он или нет? Только пусть он скажет тебе всю правду… как природа его заявляет… пусть правду скажет! Спроси у него!
И снова все посмотрели на Клеточникова. Клеточников неуверенно улыбался. Какая-то мысль пришла ему в голову, мысль, связанная с тем, что говорил Иван Степанович, но ему самому еще неясная. Преодолевая какое-то затруднение, он спросил Ивана Степановича со странной улыбкой:
— Почему же вы решили, что я не принимаю его логику?
Ермилов захохотал:
— Браво! Вот это ответ!
Иван Степанович, однако, не обратил внимания на смех Ермилова.
— Да разве это не так? — возразил он Клеточникову мягко, внимательно глядя на него. Покачал головой и сказал еще мягче: — Ведь так? И ты знаешь, — надавил он на слово «знаешь», — что так, и он это знает, — показал он на Ермилова.
Клеточников смущенно молчал. И все молчали, в раздумье продолжая смотреть на него.
Молчание становилось мучительным для всех. Ермилов повернулся к Ивану Степановичу.
— Ну хорошо, — заговорил он с ним снисходительно, со скептической улыбкой. — Ты что-то хотел заметить по поводу того, что все мы несчастливы. Что же ты хотел заметить?
— Да ничего, — ответил Иван Степанович, — я только хотел заметить, что непонятно, почему несчастливы. При-чин-то как будто ни у кого для этого нет.
— Почему же нет причин? — подал голос Леонид. Клеточников, наблюдавший за ним, видел, что он все готовился вступить в разговор, что-то ему нужно было сказать, но он не находил удобного случая заговорить.
Ермилов быстро к нему оборотился, брови его взлетели вверх от внезапного бешенства, он уставился на Леонида, не скрывая раздражения:
— И вы что-то имеете сказать?
Леонид ласково улыбнулся ему, как бы извиняя его за его топ, как бы признавая его право говорить с ним, Леонидом, таким тоном, поскольку он, Леонид, заслужил такое обращение с собой.
— Почему же нет причин? — повторил он, обратись к Ивану Степановичу. — То, что вы сказали… что все несчастливы… весьма справедливо, и… это ведь можно сказать не только о нас, здесь присутствующих, не правда ли? Это можно сказать о русском обществе в целом. Вот и ответ, вот и причины. Мы дети своего времени… Вот, если угодно, главная причина.
— Главная причина? — наморщил лоб Иван Степанович, вдруг задумываясь над словами Леонида.
Было необычно, что Леонид заговорил. Уже несколько лет от него не слышали такой длинной речи, и первым чувством у всех, когда он заговорил (у всех, кроме Ермилова), было чувство неловкости за него и страха: вдруг собьется и понесет обычную для спившегося человека околесицу? И только Ермилов смотрел на него с холодным любопытством, ожидая развлечения. Леонид говорил, явно затрудняясь подбором слов. То, что он не притронулся к своему бокалу, теперь заметили и Надежда, и Иван Степанович.
— Мы и не подозреваем о том, в какой мере связаны, зависим от времени, общих обстоятельств, — продолжал Леонид, заметно волнуясь. — Мы эмансипировались… успели привыкнуть думать, что мы сами по себе, свободны и всесильны. А между тем и этой свободой мы обязаны времени, общим обстоятельствам. Мы не сами освободились, нас освободили…
Заговорив слишком горячо, он вдруг остановился, сконфуженный, не уверенный, позволят ли ему продолжать.
— Общие обстоятельства — это реформы, что ли? — спросил у него Иван Степанович, слушавший очень серьезно.
— Да, реформы… эпоха великих реформ, надежд и разочарований. Мы дети этой эпохи… и жертвы. Жертвы, потому что… вызванные к жизни начавшимся движением… этим потоком… новым направлением народной жизни, были подхвачены им… нам была дана сильная инерция, и потом, когда течение замедлилось, а мы по инерции хотели бы двигаться дальше, попали в ловушку. Куда мы могли двигаться? Плыть по течению мы не желали, на большее нас не хватило.
— Большее — значит плыть против течения? — спросил Иван Степанович.
— Да, но на это нас не хватило. Нас хватило на то, что мы решили, будто мы свободны и сами справимся со своими вопросами. Но это невозможно. Наши вопросы не решаются в одиночестве, только со всей средой. Среда не мыслящая? Сделать ее мыслящей, равной нам — вот задача… великая цель. Но прежде нужно решить, зачем это нужно. Зачем нужно плыть против течения? А как это решить? — Последнее он произнес с явной иронией. — Но это мы сами должны решить. За нас никто не решит.
— Почему же не решаем? — спрашивал Иван Степанович задумчиво. — Что нам мешает решить?
— Мы сами мешаем.
— Мы сами?
— Мы ждем, что кто-то нас возьмет за руку и поведет за собой и откроет истину. Никто не откроет, если мы сами для себя не откроем. Но это в одиночестве не решить, — повторил он с упорством. — И в теории не решить, — неожиданно уточнил он. — В действии можно решить… вместе со всеми… А как действовать, когда в действии уничтожаются теории… примеров много знаем… Действие искажает теории? — спросил он опять с явной иронией и обвел всех взглядом — всех, кроме Клеточникова, но Клеточников знал, что он и к нему обращался, и даже, может быть, больше к нему, чем к кому бы то ни было. — Но это мы должны решить…