Тайна клеенчатой тетрадиПовесть о Николае Клеточникове
Шрифт:
Щербина привез ворох новостей о ялтинском coup d’Etat [2] , как выразился он, разумея недавно произошедшие перемены в городском управлении Ялты. Кое-что Клеточников уже знал — из тех же отчетов Таврического жандармского управления. В Ялте победили взбесившиеся консерваторы во главе с бароном Врангелем и местным публицистом Овсяным. В уездах могут происходить события, подобные ялтинским, но что касается губернии — тут шалишь, тут реакция не пройдет.
— Так легко они нас не слопают, — блестя глазами, говорил Щербина. — Мы им дадим отпор.
2
— государственный переворот (фр.).
Он
О том, что Маша вот уже почти год жила в Петербурге и училась на медицинских курсах, Клеточников знал, он знал это от ее подруги по курсам, тоже крымчанки, пожилой девицы Остроумовой, которую как-то встретил на Литейном в книжной лавке, она и сообщила о Машеньке и о курсах и немного о ее драме (муж, с которым Машенька состояла в гражданском браке, действительно умер, умер и первый ее ребенок, мальчик, девочку же Машенька не потащила с собой в Петербург, оставила у родителей в Полтавской губернии и теперь тоскует по ней, плачет). Остроумова звала Клеточникова в гости, они с Машенькой жили вместе, и Клеточников обещал зайти (почему было и не зайти? — то, что когда-то было, давно прошло и забыто), но как-то не собрался, все что-то мешало, а правильнее сказать, что-то все-таки его удерживало от этого визита, он и сам не знал что. Теперь известие о ее отъезде за границу отозвалось в нем неожиданной болью. И позже, когда он расстался с Щербиной и мысленно переживал разговор с ним, эта странная боль не отпускала его.
И он сделал то, на что не решался все эти месяцы, как узнал о ее появлении в Петербурге: послал ей по городской почте записку с напоминанием о себе и просьбой принять его, когда ей будет удобно.
На другой же день курьер-мальчишка примчался с ответом от нее. Она писала, что просит его прийти тотчас, никак не позднее сего вечера, потому что она завтра утром уезжает. И он отправился к ней.
Они с Остроумовой нанимали две комнаты в большой квартире, чем-то напомнившей Клеточникову квартиру Анны Петровны, должно быть двумя коридорами с множеством выходивших в них дверей, хотя в этой квартире коридоры располагались не параллельно один другому, как у Кутузовой, а расходились от передней под некоторым довольно странным, почти прямым, однако все же и не прямым углом; комнаты Машеньки и Остроумовой, смежные, были в самом начале правого коридора, и, пока Клеточников раздевался в передней (ему открыла и впустила в переднюю горничная в белой наколке и белом фартучке), Машенька, тоже вышедшая на звонок, стояла у открытой двери своей комнаты. Она была сильно взволнована и так скована, что не в силах была произнести ни слова. Когда он разделся, она кивком головы пригласила его за собой и поспешно отступила в глубину комнаты. Он прошел за ней.
Комната, как бы повторяя и усиливая странность геометрии коридора, представляла собою неправильный пятиугольник из сторон разной величины, расположенных под разными углами друг к другу, отчего комната имела изломанный, беспокойный облик, несмотря на то что была весьма просторна. На большом квадратном столе стопками лежали тетради и книги, на стенах висели какие-то таблицы, цветные рисунки из анатомического атласа. Над столом висела яркая лампа.
Машенька — она была одна — стояла спиной к столу и смотрела на Клеточникова как будто с каким-то ужасом, остановившимися, расширенными глазами, которые, по мере того как он приближался к ней, делались еще шире — она как будто с ужасом ожидала момента, когда он совсем близко подойдет и надо будет с ним заговорить. Как же заговорить? Что сказать? В записках, которыми они обменялись по почте, они обращались друг к другу на «вы»; надо ли было и теперь говорить друг другу «вы», когда они вновь стояли друг перед другом, как будто и не было всех этих лет после их прощания в доме Корсаковых? Он подошел к ней и, улыбнувшись, неожиданно (сам этого не ожидал) подал ей руку, так, как подавал когда-то в горах, помогая спуститься по крутой тропе, и она вдруг шагнула и прижалась к нему, тоже, как тогда, легонько, почти не прикасаясь. Несколько мгновений они так и стояли, полуобнявшись, замерев от неожиданности, потрясенные тем, что так у них вышло, потом она отстранилась и сказала, чтобы скрыть смущение, глядя на него снизу вверх вдруг сжившими глазами, и само собой получилось, что нужно говорить друг другу, как и прежде, «ты»:
— Какой ты стал… хотела сказать — длинный… Что ж, и длинный! Неужели вырос?
— Нет, — ответил он, смеясь, любуясь ею, радуясь знакомой Машенькиной непосредственности. — Я таким и был. Может быть, лицом изменился? Лицо, наверное, вытянулось. Все, кто меня долго не видел, замечают это. Кроме того, борода, усы… А ты совсем не изменилась!
— Ох, нет, изменилась. Изменилась, — вздохнула она. Конечно, изменилась. Поблекло, стало шире и проще лицо, замедлили свой бег, поугасли бесовские глазки. Она спохватилась, с грохотом двинула стулья, отставляя от стола. — Садись же.
Они сели и некоторое время сидели молча, но уже не чувствуя неловкости, рассматривая друг друга с улыбкой, привыкая друг к другу.
— Петр Сергеевич Щербина сказал мне, что ты уезжаешь за границу, — сказал Клеточников. — Он собирался тебя навестить.
— Да, он был у меня вчера.
— Ты надолго уезжаешь?
— Не знаю, это будет зависеть от разных обстоятельств. Возможно, что надолго.
— Ты едешь одна?
— Нет, с дочерью. Ты же знаешь, у меня дочь…
— Да, знаю.
— Завтра еду в Полтаву, заберу ее и оттуда в Карлсбад, там теперь Корсаковы, я с ними переписываюсь, они предложили остановиться у них.
— В Симферополь не будешь заезжать?
— Нет, не буду.
И снова они замолчали. Потом она неожиданно спросила:
— Что же твоя система? Помнишь, ты объяснял: какого-то эгоизма?
— Ответственного, — ответил он, помолчав. — Последовательного и ответственного…
— Что же, ты закончил ее? Ты говорил, что тебе надо ее закончить. Что значит закончить? Я тогда плохо слушала или не поняла.
— Ее нельзя закончить, — сказал он осторожно, уклоняясь от ответа; в тоне ее, показалось ему, было какое-то нетерпение, как будто ей вовсе не было дела до системы.
— Что это значит? Она никуда не годится или же так хороша? — продолжала спрашивать она.
Он засмеялся:
— Как сказать? Не то чтобы хороша, вроде и не хороша, собственно, даже дурна, как ты тогда и определила, ты сказала: нехорошо так думать. Помнишь? — спросил он с улыбкой.
— Я все помню, — серьезно ответила она.
— Однако же нельзя и то сказать, чтобы вовсе никуда, не годилась, — снова помолчав, сказал он, присматриваясь к ней: для чего она спрашивала про систему, что это значило? — Все-таки кое-что из того, что я тогда говорил… и думал, конечно, не только говорил… мне и теперь представляется серьезным… на что я и теперь не могу ответить… и, может быть, вовсе невозможно ответить… Впрочем, теперь не до этого, — скомкал он и остановился, потому что увидел, что она его не слушала, ей не терпелось спросить его о чем-то другом.