Тайна Пушкина. «Диплом рогоносца» и другие мистификации
Шрифт:
«Недостаток плана не моя вина. Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины
Aux douces loix des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et na"ive.
Впрочем я писал его единственно для себя…».
Пушкина разозлила беспардонность Булгарина, без разрешения влезшего в его переписку и опубликовавшего выдержку из нее, — но только это; в остальном Булгарин только подыграл Пушкину, который, используя его, разыгрывал и заинтриговывал публику, заставив ее толковать о некой «деве юной», которая стала вдохновительницей и элегии, и «БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА», и, наконец, снова разыграл Бестужева, устроив ему форменный эпистолярный «скандал».
«Милый Бестужев, ты ошибся, думая, что я сердит на тебя — лень одна мне помешала отвечать на последнее твое письмо (другого я не получил). Булгарин другое дело. С этим человеком опасно переписываться. Гораздо веселее его читать. Посуди сам: мне случилось когда-то быть влюблену без памяти. Я обыкновенно в таком случае пишу элегии, как другой мажет […] свою кровать. Но приятельское ли дело вывешивать напоказ мокрые мои простыни? Бог простит! Но ты острамил меня в нынешней „Звезде“ — напечатав три последние стиха моей элегии; черт дернул меня написать еще кстати о „БАХЧИСАРАЙСКОМ ФОНТАНЕ“ какие-то чувствительные строчки и припомнить тут же мою элегическую красавицу. Вообрази мое отчаяние, когда увидел их напечатанными. Журнал может попасть в ее руки. Что ж она подумает, видя с какой охотою беседую об ней с одним из петербургских моих приятелей. Обязана ли она знать, что она мною не названа, что письмо распечатано и напечатано Булгариным — что проклятая Элегия доставлена тебе черт знает кем и что никто не виноват. Признаюсь, одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей вашей публики. Голова у меня закружилась».
Стихотворение невинно, как слеза младенца, а можно подумать, что Пушкин описал в нем половой акт, на который он намекает (вернее, о котором он сообщает) в письме! Здесь все вызывает улыбку — и «опасно переписываться», и «влюблен без памяти», и «черт меня дернул», и «мое отчаяние», и «никто не виноват» — и уж, конечно, «голова у меня закружилась»! Между тем перепечатка стихов с выпущенными строчками только усилила интерес к ним, и Пушкин своего добился, заставив-таки публику теряться в догадках, кто же вдохновил его на бахчисарайский «фонтан слез» и на элегию; но самое забавное — то, что прошло без малого 200 лет, а публика по-прежнему теряется в догадках! Каков мистификатор!
XIII
В статье «Посвящение „ПОЛТАВЫ“ (адресат, текст, функция)» Лотман соглашался с Томашевским, что «именно о Екатерине Раевской сказаны Пушкиным слова: „…одной мыслию этой женщины дорожу я более, чем мнениями всех журналов на свете и всей нашей публики“». Одновременно, рассматривая эту же историю, Лотман отмечал эту мистификаторскую особенность переписки Пушкина: «…Использование личных писем с целью толкнуть читателей к догадкам относительно биографического смысла тех или иных стихов стало для Пушкина южного периода такой же системой, как многозначительные умолчания и пропуски в текстах, имеющие целью не скрыть интимные чувства автора, а привлечь к ним внимание …
Еще более это очевидно относительно „БАХЧИСАРАЙСКОГО ФОНТАНА“, — пишет далее Лотман. — Пушкин жалуется на то, что Туманский смешивает его с Шаликовым. Но ведь до этого сам он, будучи совсем не высокого мнения об уме своего собеседника и зная о его склонности передавать новости, сообщил, как сам же свидетельствует, Туманскому „отрывки из Бахчисарайского фонтана (новой моей поэмы), сказав, что я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен, и что роль Петрарки мне не по нутру“… Пушкин знает, что Туманский написал об этом в Петербург, и просит брата Льва принять меры против разглашения этих сведений. Невозможно не увидеть здесь стремления Пушкина к тому, чтобы известие было разглашено, чтобы в Петербурге (общительность брата ему известна, и трудно найти менее подходящую кандидатуру для конфиденциальных поручений) еще до получения поэмы распространились определенные ожидания и установилась необходимая для восприятия текста биографическая легенда. Цель эта преследуется с необычайной энергией и упорством».
«Пушкин необыкновенно правдив, в самом элементарном смысле этого
Что же до возможности любовного романа между Пушкиным и Екатериной Раевской, то это может быть для нас интересным совсем с другой точки зрения, безотносительно проблемы пушкинской «утаенной любви». В том же письме к брату от 24 сентября 1820 года Пушкин писал: «Все его дочери (генерала Н. Н. Раевского. — В. К.) — прелесть, старшая — женщина необыкновенная». Тем не менее, роман у Пушкина с «Катериной III» не мог состояться в Крыму: Пушкин жил в семье Раевских, относившихся к нему так дружелюбно, с такой любовью и заботой, что он в жизни бы не посмел, не вздумал бы посягнуть на честь любой из незамужних сестер. Но как только Екатерина Раевская стала Орловой…
23 февраля 1821 года Тургенев сообщал Вяземскому: «Михайло Орлов женится на дочери генерала Раевского, по которой вздыхал Пушкин». (Какая уж тут утаенность!) Узы чужого брака для Пушкина никогда не были священными, и случай с запиской Екатерине Андреевне Карамзиной для него не стал уроком. В соответствии с принятыми тогда «нормами поведения» морального барьера в отношении чужих жен для него не существовало, поскольку, как уже отмечалось выше, браки заключались не на небесах (и Екатерина Раевская за генерала М. Ф. Орлова, и Мария Раевская за генерала С. Г. Волконского вышли не по любви), и романы с чужими женами были «круговой порукой» (и это отношение мужчин к замужним женщинам обернулось против него самого, когда дело коснулось его собственной жены).
Между тем мужа Екатерины Раевской, одного из виднейших деятелей декабризма, он знал еще и в Петербурге и относился к нему с огромным уважением: Орлов был одним из лучших политических умов России — и не только для Пушкина. Впоследствии Екатерина Раевская сделала все возможное, чтобы эта связь не была раскрыта; в частности, она отрицала даже какую бы то ни было возможность совместного с Пушкиным чтения Байрона во время его пребывания в их семье в Крыму. На самом же деле у нее от Пушкина был ребенок, а Михаил Гершензон по этой линии был правнуком Пушкина (тоже незаконнорожденным, отданным на воспитание в еврейскую семью кишиневских Гершензонов) — эту ветвь происхождения одного из самых талантливых потомков Пушкина проследил Александр Лацис в своей статье «Из-за чего погибали пушкинисты». Знал ли кто-нибудь из друзей Пушкина об этой связи и об этом его тайном ребенке? — Скорее всего; не случайно же среди тех, кому Вяземский в первую очередь написал о смерти Пушкина, была Екатерина Орлова: он сообщал о смерти отца ее сына. Наиболее вероятно, что именно этому сыну и было адресовано стихотворение времени южной ссылки:
Дитя, не смею над тобой Произносить благословенья. Ты взором, ясною душой — Небесный ангел утешенья. Да будут ясны дни твои, Как милый взор твой ныне ясен. Меж лучших жребиев земли Да будет жребий твой прекрасен.Это ее, Екатерины Раевской-Орловой письма Пушкин, получая их в Михайловском, торжественно читал, запершись в кабинете, и затем уничтожал, сжигая: каждое письмо было и весточкой о сыне, но каждое грозило и опасностью обнаружения этой связи, чего оба они стремились избежать. Это отдельная история, она может представлять интерес и как комментарий к происхождению стихотворения 1822 года «ГРЕЧАНКЕ» (Екатерина Раевская была гречанкой по матери), с его намеком на совместное чтение «Гяура» Байрона и прозрачной концовкой: