Тайна семейного архива
Шрифт:
– Неужели, как можно судить по твоему поведению, ты пережила настоящее потрясение? Катарсис? Крушение всех идеалов? Божественное откровение?
– Зачем ты говоришь так, когда прекрасно знаешь, что это неправда, – нехотя откликнулась она, до сих шор не решившая для себя вопроса, рассказывать о безумном путешествии в Лог или нет. – Я сама еще не разобралась, но одно могу сказать точно: Санкт-Петербург – ни на что не похожий город… И люди в нем тоже не похожие на нас. – Она вспомнила серых, дурно пахнущих людей в сумасшедшем трамвае, поющую немецкий рождественский гимн Сандру… – Ни в плохом, ни в хорошем.
– Особенно ты, – язвительно вставил Карлхайнц.
– У них нет этой мелкой зависти к нам, как у ости. Они… самодостаточны, вот. Да, грязь, да, нищета, но… три дня это очень мало, Карл! – с жаром воскликнула вдруг Кристель. – Там сплошные загадки, колдовство! И я хочу поехать туда снова, побыть там дольше. Я познакомилась с девушкой, вернее, она была моей переводчицей, много раз бывала у нас, удивительная! – она наконец оживилась и торопилась наверстать упущенное. – Говорит с дивным фрайбургским акцентом. Она сумела так показать мне город! Без нее я вряд ли увидела бы… – Кристель осеклась.
– Так это ей ты презентовала свою одежду?
– Моя одежда у меня в сумке. Она просто испачкана до неприличия. Я ездила в Лог, – решительно закончила Кристель и от наступившей легкости звонко и счастливо засмеялась.
На шестнадцать лет Маньке подарили часы. Крошечные, с тонюсенькими стрелками, на ажурной цепочке, но самым волшебным в них было то, что в темноте они светились мерцающим зеленоватым светом. Этот июльский день сорок четвертого года она запомнила, как никакой другой, потому что тогда же произошло сразу несколько других, очень важных для нее событий.
С вечера болела голова и ломило поясницу, а утром Манька проснулась от странного, непривычного ощущения, будто под нею мокро. Покраснев даже в одиночестве при мысли об ужасном неприличии, которое могло случиться, она вскочила с постели, откинула перину, и тут же вся краска отхлынула от ее неправильного, но задорного личика. На простыне расплывалось огромное кровавое пятно… Тут же посмотрев вниз, Манька увидела, что буквально истекает кровью, сочившейся страшно сказать откуда. Самым ужасным было то, что она при этом не испытывала никакой боли. И она поняла, что умирает, умирает, неизвестно отчего, в свой день рождения, умирает, так и не увидев отца, в чужой земле, умирает тогда, когда она впервые стала нравиться себе, разглядывая перед сном в зеркале расцветшую смугловатую фигурку, литую и тугую, как резиновый мячик. Прикусив уголок подушки, она легла прямо на страшное пятно и прикрыла глаза, неслышно шепча молитву.
Так ее и застала Маргерит, удивленная отсутствием Марихен за первым завтраком, где они вместе с Эрихом собирались вручить ей часы с витиеватыми наставлениями, сочиненными хозяйкой собственноручно: упоминания о святом долге, о родственных чувствах, о прекрасном немецком фатерлянде и тому подобных высоких вещах. И вот теперь все это трогательное торжество рушилось по вине противной девчонки. Маргерит была рассержена.
– Что случилось? – капризно спросила она, увидев бледную, как полотно, Марихен.
Та промычала в ответ нечто нечленораздельное.
– Невоспитанная девчонка, поднимайся сейчас же! –
– Это хорошо, это прекрасно, – не веря ушам, слышала Манька. – Теперь ты настоящая юная фройляйн. Но разве мама не говорила тебе?
– У меня нет мамы, – всхлипнула девушка. – Но я, правда, не умру?
– От этого не умирают, – улыбнулась фрау Хайгет, лицо ее странно порозовело и словно поплыло куда-то. – Наоборот, это дарит жизнь… Впрочем, об этом еще рано. Сейчас я все тебе покажу, – и, принеся горячей воды и еще чего-то белого, она показала Маньке смешные, застегивавшиеся снизу на пуговки трусы и шелковистые, будто чуть-чуть надутые тряпочки… В конце хозяйка подняла кверху палец и строго произнесла: – Гигиена и еще раз гигиена, запомни!
Вместе они спустились вниз, где Эрих, за последние месяцы похудевший и поблекший, не бывавший теперь дома по нескольку дней, сидел и черенком серебряной ложки чертил на скатерти замысловатые линии.
– Можешь нас поздравить, – сдерживая смех, проговорила Маргерит, – наша Марихен стала девушкой. Поздновато, но, я полагаю, это особенность славянской расы.
Офицер Эрих поднял на Маньку свои огромные сливовые глаза, и губы его исказила гримаса не то сожаления, не то стыда. Правда, Манька ничего не видела и не слышала, шагая к столу вся красная на плохо сгибавшихся, неприлично расставленных ногах.
– Представляешь, она даже понятия не имела… – продолжала щебетать возбужденная событием хозяйка, но Эрих посмотрел на жену с такой циничной усмешкой, что она остановилась на полуслове.
– Я рад, – тихо сказал он, – рад, что у тебя хватило ума замолчать вовремя. Впрочем, я рад вообще, – и, скомкав салфетку, вышел.
С днем рождения Маньку поздравлять не стали, а часы просто молча надели на руку.
Вторым событием было нахождение щенка. Уля, как всякий уважающий себя восьмилетний мальчик, несмотря на строгие запреты матери и ласковые уговоры Маньки – обе боялись начавшихся бомбежек союзников – иногда все-таки вырывался из дому и бегал в парк или просто по городу, пытаясь, как знала его поверенная, найти то место, где служил теперь отец. В Манькин день рождения, ближе к вечеру, когда Маргерит встала за стойку и наплыв посетителей был на подъеме, он исчез и вернулся часа через два, держа в руках небольшую собачку. Это был вымесок, которых в военное время развелось немало даже в тыловых городах, в данном случае, – явный грех дворняжки со спаниелем, то есть то, что в Европе называется испанками, а в России – Каштанками.
Манька, обрадованная благополучным возвращением мальчика, ахнула, увидев в доме собаку.
– Убери сейчас же! Мама накажет нас обоих! – шептала она, торопливо тесня зверя к выходу.
– Не уберу. – Уля мог долго и громко плакать, но умел, подражая отцу, и тихо склонить набок голову, после чего переупрямить его было невозможно. – Не уберу. Пусть мама выкинет меня вместе с ней. Я принес его тебе и назвал Полканом. Помнишь, ты рассказывала про свою собаку, когда я болел? – Манька вытерла набежавшие слезы. – И все, – закончил Хульдрайх. – Пока папы нет, хозяин в доме – я.