Тайна семейного архива
Шрифт:
Так, после мигреней и криков Маргерит и слез Али, в доме появился Полкан, которого хозяйка быстро превратила в салонную собачку, называемую при посторонних Рольфом. Офицер Эрих старался не замечать появившееся живое существо, но Уля однажды прибежал к Маньке в прачечную и под большим секретом рассказал, что видел, как папа у себя в кабинете сидел на корточках перед Полканом и прижимался лбом к его голове.
У Маньки появилась еще одна обязанность – водить собаку гулять, причем не менее трех раз в день, что при катастрофически растущем дефиците, многочасовых поисках самого необходимого, очередях и бомбоубежищах было далеко не безобидным дополнением. Но, беря собаку на поводок, Манька каждый раз вспоминала покосившуюся будку в углу двора и то, как перед ее отправкой сюда Полкан целый день не пил и не ел, а лежал, положив лобастую голову на лапы и не сводя с нее умного взгляда медовых глаз, – и прогулка переставала быть тягостью.
Третье же событие произошло уже поздно вечером, почти ночью. Взволнованная столь необыкновенным днем в череде бесконечно однообразных,
Неожиданно внимание ее привлек идущий откуда-то ровный гул, как будто вдалеке шла большая человеческая толпа. Манька, любопытная ко всему, забыв, что сидит только в нижней юбке и накинутой на плечи рубашке, открывающей вечерней прохладе ее готовые лопнуть от малейшего прикосновения острые девичьи груди, свесилась из окна, пытаясь определить, что происходит. Через несколько минут в начале Хайгетштрассе появились два солдата с автоматами наизготовку, а за ними потянулась колонна людей в незнакомых Маньке мундирах, ботинках с высокими шнурованными голенищами, маленьких, на самые брови натянутых беретах, а некоторые шли и вовсе в скрипевших кожей летных комбинезонах. «Пленные, – догадалась она. – Но ведь не наши». Она слишком хорошо помнила молчаливые серые колонны, которые гнали в первую военную осень по раскисшим псковским дорогам горланящие немцы, а эти шли небрежно, даже смеясь. Поравнявшись с их домом и увидев высунувшуюся из окна полуголую девушку, пленные оживились и стали кричать ей что-то на певучем, растягивавшем рот в лягушачьей улыбке, языке, размахивая руками и делая непристойные жесты. Конвоиры молчали, а Манька вдруг застыла в своем окне, не слыша смеха и выкриков: у ограды стоял, скрестив на груди руки и подняв на нее тяжелые, в темноте блестевшие, как у волка, глаза, «офицер Эрих». Манька пронзительно вскрикнула и бросилась на кровать, так и не опустив черную штору.
Последствием этого дня стало то, что фрау Хайгет снова ограничила Маньке возможность выходить в город. Усадив ее перед собой на низенькую скамеечку, Маргерит говорила о том, что теперь город наводнен взятыми из лагеря для военнопленных на домашние работы американскими офицерами, которые способны на все и только и мечтают о том, чтобы изнасиловать доверчивую русскую девочку; что некоторые распутные русские, как уже всем известно, живут с ними втихомолку от своих хозяев и что ей, когда она стала девушкой, уже нельзя носиться по городу, поскольку она может быть легкой добычей любого негодяя и забеременеть. Последнее слово хозяйка произносила понизив голос и округлив глаза, а девушка залилась краской и почувствовала, что внутри у нее становится тягуче-пусто и горячо. Теперь Маргерит сама пропадала в городе, а Манька, наряженная в высокую наколку и кружевной передничек, все чаще заменяла ее в баре, тем более что пускать туда ради увеличения выручки стали всех, а не только офицеров званием не ниже лейтенанта. Манька старалась молчать, тщательно пересчитывала деньги и не обращала внимания на липкие взгляды. Только спустившись в ванную комнату она чувствовала, что вся ее кожа горит от прикосновений похотливых глаз, и до боли терла тело жесткой мочалкой. Особенно она ненавидела время перед наступлением «красных роз», как называла это фрау Хайгет, поскольку тело в эти дни отказывалось ее слушаться и само принимало перед посетителями соблазнительные позы. Манька замыкалась, плакала и ночами мылась вдвое дольше обычного.
В один из таких дней, в октябре, когда душные южные дни мутят рассудок последними вспышками лета, а ночи не приносят облегчения, заставляя горожан метаться на не дающих прохлады простынях,
– То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит, – выводила Манька пронзительные слова, петые до нее тысячами ее русских предшественниц, выплакивавших свои тоску и горе, а когда она добралась до «Не житье мне здесь без милой, с кем пойду теперь к венцу?», вдруг спиной ощутила, что в дверях кто-то стоит. Леденея от сознания своего преступления, но будучи не в силах прервать песню, она повернула голову и увидела на пороге «офицера Эриха», а через мгновенье он уже стоял перед нею на коленях, спрятав лицо в мягкий треугольник складок цыплячье-желтого платья. Манькино сердце остановилось, но, как заведенный механизм, она продолжала петь, зачем-то лихорадочно натягивая платье на смуглые коленки в царапинах от их с Улей набегов на грушевые деревья в парке. Песня кончилась, сердце гулко застучало в груди, вмиг отяжелевшей, и Манька почувствовала, как тонкие пальцы железным обручем сдавливают ее бедра, а прерывистое судорожное дыхание прожигает сквозь фланелевое платье низ живота. В ужасе стала она отдирать от себя черную кудрявую голову, тем самым еще глубже вдавливая ее в расходившиеся сами собой, дрожащие ноги. Уже нашивки на мундире царапали голые колени, уже жаркое дыхание обжигало готовую прорвать платье грудь, когда потерявшая тапочку, босая Манькина нога попала на что-то твердое и живое под суровой мундирной тканью… Там что-то шевелилось и вздрагивало, и, по-звериному испугавшись, Манька вырвалась, уронила стул и убежала к себе наверх.
Привлеченная шумом, в кабинет вошла Маргерит.
– Разве ты дома? – удивилась она, но онемела, увидев до синевы бледное лицо мужа с прыгающей нижней губой и тем выражением животного, туманящего глаза желания, которого не было на нем с рождения дочери. Маргерит почувствовала, как у нее подгибаются ноги и лоно превращается в клейкое желе. – Эрих! – неожиданно низким голосом крикнула она, но в ту же секунду ощутила на щеке хлесткую пощечину и услышала бессмысленный шепот:
– Прости. До чего я дошел. Какая низость. Прости. – И тонко зазвенела стеклянная дверь, выходившая в сад.
А Манька упала на кровать, и ее долго трясла мелкая противная дрожь, сушившая жадно раскрытые губы и непонятной мукой сводившая колени. Она не стала обедать, а к ужину вышла с черными кругами под глазами.
– Ты нездорова? – недовольно спросила Маргерит.
– У меня, наверное, начинается… – пролепетала она, едва ворочая языком. Маргерит немедленно отправила ее в ванную принять необходимые меры, и там Манька наконец дала волю слезам. Прижавшись голой, все еще болезненно напряженной грудью к прохладе большого, во весь рост, попорченного от постоянного пара зеркала, прерывая каждое слово обращением к богородице, она призналась себе, что жизни ей без красивого фашистского офицера, ее хозяина и мужа ее хозяйки – нет.
Кристель рассказала Карлхайнцу о своей поездке в русскую глушь и, пытаясь подробней объяснить мотивы своего поступка, о расстрелянном деде. Это совершенно изменило его настроение: весь вечер обычно бесстрастное лицо выражало то недоумение, то гнев, а под конец на нем застыла маска участливого сожаления, как при посещении опасно больных, к которым, на самом деле, равнодушен.
– Неужели всего три дня могли тебя так изменить? Это абсурд. Я понимаю, твой дядя, он вырос с нею, и вся его жизнь, так сказать, ушиблена русскими, но ты! Впрочем, ты человек очень эмоциональный, непосредственные впечатления играют для тебя весьма сильную роль, поэтому, я полагаю, стоит подождать несколько дней. Ты успокоишься, и вся Россия, весь восторг и, главное, нелепые идеи, покажутся тебе сном. Я заеду за тобой в понедельник. – Насмешливые губы прижались к разгоряченному лицу Кристель. – Все-таки жаль, что в городе ты увидела только внешнюю, показную сторону…
Карлхайнц ушел, но Кристель даже не успела расстроиться, потому что безумно хотела спать, да и проводить время с Карлхайнцем, когда он бывал в таком язвительном и раздраженном настроении, никогда не доставляло ей удовольствия. Она забралась в постель, пахнущую его ночным дезодорантом, успокоилась от привычного запаха и заснула, видя во сне, как Снежная Королева рассыпает над гулкими площадями осколки злого зеркала.
«Роткепхен» встретил ее так, будто она отсутствовала не три дня, а три года. Кристель рассказывала, смеялась и втайне радовалась, видя, что здесь царят понимание и заинтересованность, в отличие от холодного недоумения Карлхайнца. Кноке, всегда и все знавшая, даже принялась уверять Кристель, будто щеки ее до сих пор румяны от мороза, установившегося нынче в Петербурге.