Тайная история атомной бомбы
Шрифт:
Надо отдать должное Гейзенбергу, который привлек внимание к достижениям Дибнера. На конференции в Берлине 6 мая он признал, что группа Дибнера достигла высоких результатов, но объявил, что созданное этой группой «слегка усовершенствованное устройство» позволил «достичь того же результата», что и собранная годом ранее модель L–IV. Гейзенберг планировал провести крупномасштабный эксперимент с реактором и не собирался отказываться от послойной конфигурации.
Новые опыты в лаборатории Готтова подтвердили предположения Дибнера. Группа повторила эксперимент с теми же количествами урана и тяжелой воды, но теперь воду не замораживали, а поместили в нее тонкую проволочную решетку из сплавов, к которой подвесили кубики урана. Опыт проводили при комнатной температуре. В
Дибнер стал думать над конструкцией еще более крупного реактора, но теперь его интересы противоречили планам Гейзенберга, у которого было собственное мнение, как должны идти эксперименты. Гейзенберг продолжал настаивать на опытах с послойной структурой, несмотря на очевидные доказательства того, что структура решетчатая дает лучшие результаты. Причина раскола крылась в принципиально разном видении философии эксперимента у двух исследовательских групп. Гейзенберг стремился понять физику процесса, он видел в реакторе в первую очередь подопытную машину, с помощью которой можно определить значения фундаментальных констант ядерной физики. Позже Гейзенберг признался Гартеку, что он предпочитал послойную конфигурацию, так как с теоретической точки зрения она была гораздо проще.
Дибнера не так волновали теория: он хотел как можно быстрее сконструировать рабочий реактор. Несмотря на то что последующие теоретические исследования подтверждали превосходство решетчатой конфигурации, предложенной Дибнером, Гейзенберг стоял на своем. Возможно, имела место личная гордость, но факты свидетельствовали, что ядерный проект перестал быть для Гейзенберга делом первостепенной важности.
Опасение было другое: до сих пор Гейзенберг не считал нужным применять кадмиевые регулирующие стержней — подобные тем, что использовались в чикагском урановографитовом реакторе. Правда, Гейзенберг полагал, что в рабочем реакторе такие стержни все-таки понадобятся. На самом деле, без регулирующих стержней экспериментальный ядерный реактор, достигнув критической точки, мог вызвать настоящую катастрофу.
Богатый опыт работы с микропленкой
«О, я думаю, это так», — ответил Оппенгеймер на вопрос Паша о том, есть ли люди, заинтересованные в работах радиационной лаборатории. «Но, — продолжал он, — но я не располагаю информацией из первых рук. Я думаю, тот человек — имени его я не знаю — действительно работает с советским консулом; и этот человек косвенно — через посредников, занятых в нашем проекте, дал понять, что он в состоянии без опасности утечки, без скандала или чего-то в этом роде передавать информацию, полученную от участников проекта».
Оппенгеймер честно признался, что он «положительно относится» к идее обмена с русскими (как с союзниками США в борьбе с фашистской Германией) информацией о работе американцев над атомной бомбой, но он не хотел бы, чтобы такая информация попадала в СССР «из-под полы».
Паш был весь во внимании.
«Не могли бы вы подробнее рассказать мне, какими именно данными вы располагаете? — спросил Паш. — Вы, разумеется, понимаете, что это меня интересует не менее — ну, или почти так же — чем вас интересует весь проект?»
«Могу сказать, — ответил Оппенгеймер, — что предложения о сотрудничестве всегда поступали не мне, а коллегам; такие предложения их беспокоили, и коллеги обсуждали их со мной». Он продолжал: «Чтобы назвать… имена, мне пришлось бы подозревать людей, чье отношение к делу ограничилось только непониманием сделанного предложения, но не готовностью к сотрудничеству».
В том разговоре Оппенгеймер невзначай, не называя имени, упомянул предложение, сделанное Шевалье нескольким физикам. Оппенгеймер сказал, что двое из этих физиков работали с ним в Лос-Аламосе, еще один пока оставался в радиационной лаборатории, но был готов покинуть Беркли и отправиться в комплекс Ок-Ридж в Теннеси. Позже Оппенгеймер признавался, что это была просто небылица, выдуманная для того, чтобы пустить Паша по ложному следу.
Оппенгеймер уже назвал имя Элтентона, который, по его словам, должен был наладить контакт с кем-то из советского консульства, с «человеком, имевшим богатый опыт работы с микропленкой или Бог весть с чем еще». Но Оппенгеймер не хотел называть имени Шевалье, так как был уверен: тот сыграл роль ни о чем не осведомленного посредника. Паш настаивал, чтобы Оппенгеймер назвал имя друга, но Роберт ответил: «Я думаю, это будет ошибкой. То есть, я считаю, что уже рассказал вам, откуда шла инициатива такого незаконного сотрудничества, а все остальное произошло практически случайно… Связной, действовавший между Элтентоном и участниками проекта, считал, что сдавать информацию неправильно, и просто сообщил о таком предложении. Я не думаю, что он был за разглашение тайны. Я даже уверен, что он был против».
Паш продолжал давить, но Оппенгеймер сказал только, что посредник учился на факультете в Беркли, а имя его назвать отказался. «Нельзя ли узнать имя этого человека на факультете? — уговаривал Паш Оппенгеймера. — Не для того, чтобы наказать его, а чтобы узнать, как действовал Элтентон». Оппенгеймер не сдавался и постарался приуменьшить важность того случая. Разумеется, информация, критически важная для союзников США, при любом раскладе должна была передаваться по легальным каналам. Тот факт, что такой передачи не происходило и поэтому данные пытались заполучить тайно, был, конечно же, предательством по форме, но не по духу.
Все это выглядело сентиментальностью, характерной для многих «левацких» друзей и коллег Оппенгеймера. Но никто не предполагал, что подобную сентиментальность может проявить глава Лос-Аламосской лаборатории, ведущий разработчик одной из самых секретных американских военных программ. Вдобавок Оппенгеймер начал плести паутину лжи, допуская распространенную ошибку: он самонадеянно верил, что вранье не раскроется. Его еще не уличили во лжи, но (и он этого не знал) уже записали на пленку.
Встреча закончилась так же, как и начиналась — полюбовно. Паш приказал составить стенограмму их беседы и отослать ее Гровсу вместе с сопроводительной запиской. Никаких действий с его стороны так и не последовало.
В то же время в ФБР пришло, мягко говоря, очень необычное анонимное письмо, датированное 7 августа 1943 года и написанное по-русски. В нем были упомянуты Зарубин (он же Зубилин), Хейфец, Квашников, а также многие другие советские шпионы. Кроме того, в этом письме Зарубину вменялось в вину участие в мартовской расправе 1940 года, когда в катынском лесу казнили около 15 ООО польских военнопленных [100] , и, как ни странно, шпионаж против США в пользу Японии. Было очевидно, что автор письма ненавидит Зарубина и хочет, чтобы ФБР выдало его советским властям как предателя, после чего его без долгих разбирательств казнил бы Василий Миронов, которого анонимный автор называл советским дипломатом и агентом НКВД. Разумеется, ФБР отнеслось к письму с подозрением и не знало, что с ним делать. Но оно содержало достаточно данных, поддающихся проверке, чтобы обратить на них внимание [101] .
100
Согласно более поздним оценкам, было казнено более 21 ООО человек.
101
Возможно, автором письма был сам Миронов. Он также послал письмо Сталину, в котором обвинял Зарубина как двойного агента; в середине 1944 года и Зарубина, и его жену отозвали из Вашингтона. Зарубин смог доказать, что все его контакты с американцами были законными, — и его, и жену оправдали. Затем отозвали и Миронова. Его представили перед судом за клевету, но, как оказалось, Миронов страдал шизофренией, и после суда его исключили из НКВД.