Тайный суд
Шрифт:
– Но ведь вы же разговаривали с этим, с доцентом… все забываю фамилию, – досадливо поморщился асимметричный.
– С Васильцевым, – подсказал обладатель бороды. – Да, разговаривал вчера. Но он пока явно не готов. Его, однако, можно понять. Вы, Борщов, сколь мне помнится, тоже когда-то упрямились сперва.
– Однако, Ваша Честь… – начал было асимметричный Борщов, но собеседник перебил его:
– Сколько можно напоминать! Я же просил, когда мы вне стен Суда, обращаться ко мне…
– Да, да, виноват! Георгий Теодорович! – поспешил поправиться тот. – Я только хотел сказать, что если я тогда не согласился сразу, то лишь потому, что выставил
– Да, помню, торговались, было дело.
– Ну вот! А этот, как я понимаю, даже не торгуется. Тогда, по-моему, безнадежное дело.
– И что же вы предлагаете?
Борщов почесал лысину.
– Да черт его… Пожалуй, теперь уже просто так и не отступишься, знает он теперь слишком много. Наверно, придется убирать.
Его собеседник поморщился:
– Экий вы, Борщов… Вы, наверно, забыли, что он по праву рождения…
– Ну, нас тут, положим, всех не в капусте нашли, – тонко усмехнулся асимметричный.
– Решаю тут, однако, пока что я, – властно сказал тот, кого звали Георгием Теодоровичем. – Посему мы обязаны сделать все от нас зависящее, чтобы Юрий Андреевич Васильцев в конце концов был с нами. – И, считая этот разговор оконченным, он повернулся к водителю.
В это самое время из радиоприемника, хотя звук и был приглушен, прорывался надрывный голос женщины, заходившейся праведным гневом: «Слава нашей родной партии, слава нашим доблестным чекистам, вовремя разглядевшим этих кровавых волков под их овечьими шкурами! Простая прядильщица, мать четверых детей, я говорю: смерть троцкистским шпионам, смерть подонкам, смерть гнусным гадинам! Смерть им! Проклятье им и вечное презрение в наших сердцах!..»
– Тебе, Викентий, еще, право, слушать не надоело? – спросил бородач шофера. – Послушал бы другое что-нибудь.
– Так ведь сейчас, Ваша Честь… виноват – Георгий Теодорович!.. Сейчас же везде – ни о чем другом больше, – отозвался тот.
– Просто ты, Викентий, не умеешь слушать. – Бородач выключил радиоприемник. – Вот теперь попробуй-ка, прислушайся.
– К чему? – не понял шофер.
– Неужели не слышишь? Давай же, прислушайся! Капель! И птицы щебечут!
– А-а… Да, расщебетались пташки. А чего ж – весна как-никак…
– Сегодня с самого утра щебечут, – обращаясь, возможно, уже и не к Викентию, а к самому себе, произнес Георгий Теодорович. И, немного помолчав, добавил: – А мир, в котором по весне щебечут птицы, наверное, нельзя считать совсем уж потерянным.
– Да, – проговорил сзади асимметричный Борщов, пока шофер заводил машину, – весна! А ведь еще вчера какой стоял морозецкий! Кто б думал, что оно в один день эдак вот растеплется!
Глава 2,
в которой бывший доцент Юрий Андреевич Васильцев получает странное письмо
Весна, в самом деле, упала на Москву настолько стремительно, вдруг, что всего днем раньше, в ту промозглую стынь, птичий щебет и капель казались Юрию Васильцеву едва ли не такими же далекими, как какой-нибудь благодатный, надо полагать, остров Майолика, где ему уже едва ли было суждено побывать. Люди, которых он знал, исчезали один за другим, и над ним самим с недавнего времени настолько сгустились тучи, что надежда не сгинуть в этой затянувшейся зиме, дотянуть до тепла, с каждым днем представлялась все более призрачной.
Ах, как же все-таки с недавних пор придавила его жизнь, в какие стальные клещи взяла!
Началось с того, что минувшей осенью его уволили из университета, где он к тому времени проработал восемь лет. Произошло это под расхожим лозунгом «оздоровления кадров», и причина была столь же расхожая: непролетарское происхождение. В самом деле, ну может ли сын какого-то дореволюционного адвокатишки, выступавшего перед царским судом присяжных, полноценно заниматься теорией гильбертовых пространств, совершенно к тому же ненужных для окончательного построения всеобщего счастья, возможного, как ныне известно, в пространствах совсем иных, куда более для него, для этого строимого счастья, приспособленных? Вот будь он, Васильцев, сыном, к примеру, поморского рыбака, навроде Михайлы Ломоносова, – тогда бы, может, и не такой грех – даже на худой конец и этими самыми, к бесу, гильбертовыми…
Впрочем, до поры до времени имя отца-адвоката в какой-то мере даже оберегало Юрия Андреевича от лиха, иначе наверняка «оздоровили» бы от него кафедру много ранее. Но дело все в том, что отец его, Андрей Исидорович Васильцев, во времена оны слыл адвокатом прогрессистского толка, защищал перед «фарисейским царским судом» кое-кого из революционистов (почему-то Васильцев-старший именно так, насмешливо их в ту пору величал), и некоторые из них после того, как волею судеб в один миг возметнулись к вершинам власти, не забыли тогдашнего своего защитника, оттого и «мелкобуржуазное» прошлое молодого Васильцева когда-то не помешало ему поступить в университет, с отличием окончить его, затем остаться служить на кафедре и даже в конце концов достичь доцентского звания.
Однако не столь давно произошел еще один изворот времени, и прихотливой волею все тех же судеб бывшие отцовы подзащитные рухнули со своих высей, навсегда растворились в небытии. Тогда и настала пора припомнить молодому доценту Юрию Андреевичу, кого отец его усопший, либерал-буржуазный адвокатишка, некогда спасал от «царского произвола». Гнусных гадин и кровавых убийц – вот же ведь, оказывается, кого! Тут-то кафедру от него, от Васильцева-младшего, как можно поспешнее и «оздоровили».
Да и то следовало бы еще судьбу благодарить, что на сей раз «оздоровление» произвели относительно гуманно, с некоторым даже либерализмом, совершенно не свойственным суровости времени – всего лишь вышвырнули без выходного пособия; живи, радуйся. От профессоров Головина, Суржича и Тиходеева «оздоровились» куда как по-другому – настолько радикально, что оттуда, где они сейчас пребывают, еще никто никогда ни единой весточки не получал, ибо в их приговорах так и значилось: «без права переписки».
Поэтому, оказавшись вышвырнутым на улицу, Юрий Андреевич на первых порах не слишком сетовал на свою долю. Тем более что работать на постоянно «оздоравливаемой» кафедре становилось уже невмоготу, ибо вместо классово чуждых доцентов и профессоров ее теперь заполняли люди в галифе и пахнущих дегтем сапогах; они, эти люди, куда лучше, чем о гильбертовых пространствах, ведали о законах классовой борьбы и об устройстве револьвера системы наган, то есть владели знаниями куда более полезными для установления всеобщего счастья и мировой гармонии. Так что, устроившись истопником в котельную и сменив свой старенький пиджачок на спецовку и ватник, Юрий Андреевич на первых порах испытал некоторое даже облегчение и ощутил нечто наподобие свободы, насколько она, свобода, была вообще представима в нынешней заиндевевшей от страха и холода Москве.