Театр Шаббата
Шрифт:
«Преступника отпускают на свободу, — плакала Розеанна, — а жертву сажают в тюрьму». — «Такова жизнь, — согласился он. — Только это не тюрьма. Это больница, Рози, и притом такая, которая и на больницу-то не похожа. Как только тебе станет лучше, ты увидишь, что здесь очень славно — как в загородной гостинице. Здесь много зелени, есть где погулять с друзьями. Я заметил теннисный корт, когда подъезжал. Я тебе пришлю твою любимую ракетку». — «Зачем они отобрали мою кредитную карточку!» — «Потому что нельзя платить страшным сном за страшный сон, тремором за тремор; как должно было подсказать тебе твое католическое воспитание, в конце концов, мы за всё сильно переплачиваем». — «Это твои вещи они должны были бы осматривать!» — «Ты хочешь, чтобы медсестры меня обыскали? Зачем?» — «Чтобы они нашли наручники, которые ты надеваешь на свою малолетнюю шлюху!» Ей двадцать — ему хотелось объяснить медсестрам, что ей уже двадцать, что она больше не малолетняя и даже не тинейджер… к сожалению. Но ни одна из медсестер не обратила бы внимания на его прощальные
Этот ее вопль сопровождал Шаббата, пока он шел по коридору, спускался по лестнице, выходил из больницы через главную дверь, где в предбаннике курили несколько пациентов. Они смотрели наверх, пытаясь понять, в которой из палат вопит новая страдалица. Вопль сопровождал его до стоянки, проник за ним в машину, выехал на шоссе, был с ним всю дорогу до Мадамаска-Фолс. Шаббат делал музыку громче и громче, но даже Гудмен не смог заглушить этот крик — не смогли даже Гудмен, Крупа, Уилсон и Хэмптон в пору их расцвета. Даже большой барабан Крупы не смог забить неувядаемое соло Розеанны, исполненное после посещения восьми баров. Жена, которая кричит как сирена. Уже вторая сумасшедшая жена. Бывают вообще другие? Видимо, те не про него. Итак, это уже вторая его сумасшедшая жена, которая начала свою жизнь с ненависти к отцу. А потом получила Шаббата, чтобы ненавидеть его вместо умершего отца. Но Кэти-то любит своего доброго, заботливого, склонного к самопожертвованию папу, который день-деньской трудился в пекарне, чтобы отправить трех младших Гулзби в колледж. И много счастья ей это принесло? И Шаббату тоже. Мне никогда не быть в выигрыше. И никому не быть, если после отца они встречают меня.
Если это вопль Розеанны дал Шаббату силы отказаться от того, от чего он никогда в жизни раньше не отказывался, что ж, значит, этот вопль бьет все рекорды.
— Пора домой — сосать у Брайена.
— Но это несправедливо. Я ничего не сделала.
— Иди домой, не то я убью тебя.
— Господи! Что ты говоришь!
— Ты будешь не первой женщиной, которую я убил.
— Угу. Разумеется. А кто была первая?
— Никки Кантаракис. Моя первая жена.
— Это не смешно.
— Я вовсе не смеюсь. Убийство Никки — моя единственная заявка на что-то серьезное в жизни. Или, может быть, это и правда всего лишь забавно? Ты знаешь, я никогда не уверен в своей оценке чего бы то ни было. С тобой так бывает?
— Господи боже! Как ты можешь даже говорить о таком!
— Я говорю только то, что все вокруг говорят. Ты же знаешь, о чем говорят в колледже. Там говорят, что у меня была жена, и она пропала, но она не просто так пропала. Ты ведь слышала, как они это говорят, правда, Кэти?
— Ну… мало ли что говорят… всякое говорят. Я и не помню. Да кто слушает-то?
— Щадишь мои чувства, как мило. Но не стоит. К шестидесяти годам обретаешь навык воспринимать порицание всяких добродетелей с неким спортивным интересом. Кроме того, ведь они частенько бывают правы. Что свидетельствует о том, что если, беседуя с ближним, не скрывать свою антипатию, то можешь узнать о себе самую неожиданную правду.
— Почему ты никогда не поговоришь со мной серьезно!
— Да я никогда не был так серьезен. Я убил свою жену.
— Прошу тебя, прекрати!
— Да, да, ты по телефону «играла в доктора» с человеком, который убил свою жену.
— Неправда!
— Что же тобой руководило тогда? В самых высоких кругах высшего учебного заведения всем совершенно ясен мой моральный облик убийцы, а ты звонишь мне, чтобы сообщить, что ты в пижаме, одна, в постели. Что тебя так распирало? На кого ты работаешь? Я известный маньяк-убийца, который задушил свою жену. Зачем бы мне иначе жить в таком месте, если бы я никого не задушил? Я сделал это вот этими самыми руками, когда мы репетировали в спальне, на нашей кровати, последний акт «Отелло». Моя жена была актрисой. Что такое «Отелло»? Это пьеса такая. Там один африканец из Венеции душит свою белую жену. Ты никогда не слышала об этом, потому что эта пьеса увековечивает стереотип черного самца. Но тогда, в пятидесятые, человечество еще не разобралось, что к чему, и на студентов колледжей обрушивалась масса такой вот безнравственной чуши. Никки приводила в ужас каждая новая роль. Она мучилась разнообразнейшими страхами. Одним из ее страхов были мужчины. В отличие от тебя, она не умела быть хитрой с мужчинами. И потому идеально подходила для этой роли. Мы репетировали у себя дома, чтобы она меньше боялась. «Я этого не могу!» — не раз слышал я от нее. Я играл классического бешеного негра. И вот в сцене, где он ее убивает, я так вошел в роль, что и в самом деле убил ее. Меня увлекла магия ее актерской игры. Во мне словно открылось что-то такое, что помогло мне понять ее, понять женщину, которой реально существующее отвратительно, для которой только иллюзорное реально. Это все же какая-то система, которую Никки вывела из своего безумия. А в чем твоя система? Говорить о своих сиськах по телефону со стариком? Твое поведение не поддается описанию, по крайней мере, я бы не взялся его описать. Такое бессовестное существо — и в то же время такое мягкое и кроткое. Извращенное, вероломное, — этакий французский поцелуй смерти, — уже охваченное постыдным трепетом двойной жизни — и при этом такое мягкое. Твой хаос, он совсем не кажется хаотичным. Теоретикам хаоса следовало бы изучать тебя. Насколько глубоко все то, что говорит и делает Кэтрин, отзывается в ней самой? А знаешь, ведь ты добиваешься всего, чего ты хочешь, — как бы это ни было опасно, какой бы ложью это ни достигалось.
— Ладно, как именно ты убил ее?
Он поднял руки:
— Вот ими. Я же тебе сказал. «Задуть огонь, потом задуть огонь» [96] .
— А с телом что сделал?
— Нанял лодку в Шипсхед-Бэй. В Бруклинском порту. Когда-то я был моряком. Положил кирпичей в мешок и выбросил тело Никки в море.
— А как ты привез труп в Бруклин?
— Я вечно что-нибудь перевозил. У меня был старый «додж». Я загружал в багажник свою переносную ширму, кукол, прочий реквизит. Соседи привыкли видеть меня со всем этим скарбом. Никки была легкая, как былинка. Ничего не весила. Я просто сложил ее пополам и запихнул в сумку. Только и всего.
96
Шекспир У. «Отелло», акт V, сцена 3. Пер. М. Лозинского.
— Я тебе не верю.
— Жаль. Потому что я раньше никогда никому этого не рассказывал. Даже Розеанне. А теперь вот рассказал тебе. А как учит нас наш маленький скандальчик, рассказать что-нибудь тебе — не есть проявление благоразумия. Кому ты донесешь первому? Декану Кузидузи или обратишься прямо в ставку японского Верховного главнокомандующего?
— Откуда у тебя такое расистское предубеждение против японцев!
— А что они сделали с Алеком Гиннесом в фильме «Мост через реку Квай»! Посадили его в этот чертов ящик. Ненавижу этих ублюдков. Так кому первому ты расскажешь?
— Никому! Никому я не расскажу, потому что это неправда!
— А если бы это было правдой? Тогда бы рассказала?
— Что? Если бы ты правда был убийцей?
— Да. И ты бы об этом знала. Ты бы меня заложила, как заложила с пленкой?
— Я забыла там эту пленку! Я оставила ее там случайно!
— Так ты бы меня заложила, Кэти? Да или нет?
— Почему я должна отвечать на эти вопросы!
— Потому что мне это нужно, чтобы понять, на кого ты работаешь.
— Ни на кого!
— Ты заложила бы меня? Да или нет? Если бы это была правда, если бы я был убийцей?
— Хорошо. Ты хочешь, чтобы я ответила серьезно?
— Я приму любой ответ.
— Ну, это зависит…
— От чего?
— От чего? От наших отношений.
— То есть ты могла бы и не заложить меня, если бы у нас были отношения как надо? И что это за отношения? Опиши их.
— Ну, не знаю… Любовь, наверное.
— Ты покрывала бы убийцу, если бы любила его.
— Я не знаю! Ты никого не убивал. И вопросы твои — дурацкие!