Театральные взгляды Василия Розанова
Шрифт:
Все стало тише и строже.
От Луки Жидяты {587} и Серапиона {588} до Симеона Полоцкого на целых 700 лет потянулись вирши и проповеди, и если бы мыши не съели большинства их в харатейных списках {589} , то гимназисты наших гимназий решительно не могли бы оканчивать курса, ибо начальство, конечно, заставило бы их учить все «сии важные произведения». Так все «важно течет», что нельзя ничего пропустить. Вообще с «брюнетами» пришло ужасно много торжественной скуки, и нельзя сказать, что припугнутая Русь все 700 лет не позевывала потихоньку, в кулачок…
С впечатлением от стихов Пушкина у меня смешалось известие из Саратова: «Панихиду, назначенную в соборе по скончавшейся артистке Комиссаржевской, повелено отменить,
Консистории переписываются о душе и жизни артистки; «допытываются»…
— Но она кричала от боли, когда умирала!..
— Не внимахом…
— Она задыхалась в черном гное!..
— Не видехом…
— Может быть, в перепуге, в смятении, когда болезнь неожиданно пошла к «хуже», и врачи растерялись, забыли пригласить священника… не забыли, а некогда было… Не было времени, минуты…
— А-а-а!
— Ну, что же: и блудного сына отпустил Спаситель, и грешницу не осудил…
— Мы осуждахом…
— Не Он ли сказал: «взгляните на лилии полевыя, — они прекраснее Соломона в его ризах! Взгляните на птицы небесныя» {592} … Вот и Комиссаржевская из таких птиц…
— Не подобает… Не подобает актёрицу сравнивать с евангельскими птицами, ибо в устах нашего Спасителя сии птицы были уже не живые птицы, а лишь к примеру сказанные, птицы словесные, яже не поют и не летают, а сидят благочестиво на одном месте… И лилии притчи — не из огорода, а прекрасные лилии словесного сравнения. И все сие, — и птицы, и лилии, — понеже нет в них живства и природы, — прекрасно и благоухает, а актёрица — грех, соблазн и смятение души. Не можем и не должно… Не должно молиться о ней, разве что наведя строжайшую справку о том, исполнила ли она хотя наружно все, что требовалось.
Темные греческие лики…
Что это не случай в Саратове, — видно из того, что «в Москве запрещено духовенству служить панихиду по Комиссаржевской в фойе Художественного театра» {593} … Общество наше склонно видеть в этом случай, произвол местной власти и все относить к личностизапретившего, а отнюдь не к принципу,притом вековому.Но почему же «случаи» все клонят в эту сторону?.. «Вчера случай,сегодня случай,помилуй Бог, дайте сколько-нибудь и разума», — говаривал Суворов {594} . «Разума», т. е. чего-то закономерного и связанного с целым. И мне хочется обратить внимание общества, что тут вовсе не «случай» и не «злоупотребление лица», а нечто общее, отдаленное и более грозное…
Ведь, в чем дело?
Послабее характером местная власть, попокладистее, поблагодушнее, если меньше в ней формы и закона и больше личного начала, то «панихиду можно служить по Комиссаржевской», как в былое время по «самоубийце» Лермонтове {595} . Но как только на месте власть построже, позаконнее, поисполнительнее, наконец, просто поревностнее, — так «нельзя молиться об умершем грешнике». Не вообще, а вот об актере, —«служителе веселья и шуток», «забав и развлечения». В этом вся и суть: не в том, что «грех», а в том, что «весело». От этого служатся панихиды и молебны в очень и очень грешных местах, в местах даже зазорных, но не в театре,месте изящного и счастливого веселья.«С блудницей можно помириться и отпустить ей ее промысел, но с Гоголем, писателем гениальных комедий, увлекательных и пылких, — нельзя». Это сказал о. Матвей Ржевский {596} . Можно простить плохие, бесцветные, вялые пьесы Тредьяковскому, Сумарокову или Рафаилу Зотову {597} , как можно было бы совершенно спокойно отслужить панихиду и по маленькой, бесталанной актрисе, без «принципа» в себе и без «призвания», у которой «игра» есть случай в жизни; но по гениальном комике или яркой актрисе, в самом таланте своем заявивших принципи упорство, — нельзя.
В этом все дело, в этом нерв и секрет.
В саратовском и московском происшествиях не случай вовсе, а принцип, и театр — не единичное явление, а одно в целой категории изящных удовольствий.Наряду с хороводом, песнею, сказкою…
Как «возгремел» один духовный вития при открытии Пушкину памятника в Москве: он лишь едва прощал «грешного раба Божия Александра», упирая на «грехи» и «легкомыслие» великого поэта.
То же теперь в Саратове и Москве… То же было после смерти Лермонтова… То же у Гоголя с о. Матвеем.
Какой же это «случай» и «личный произвол»?
Темные лики Греции… Такие строгие… И такие скучные.
О statua gentilissima Del gran Commendatore!.. Ah, Padroni… {598}И светлые, белокурые, улыбающиеся «боги» старой Руси… Бывало, только пощекочут… Или поводят по лесу. Из этих старых «богов» был и наш Феб-Пушкин. И если бы они не ворошили наши сны и действительность, было бы слишком тоскливо.
Впервые: PC.1910. 18 февраля. № 39. Подпись: В. Варварин. Печатается по единственной публикации.
МЕЖДУ АЗЕФОМ И «ВЕХАМИ»
В истории Азефа мало обратила на себя внимание следующая сторона дела. Первые вожди революции в течение десяти лет вели общее, одно дело с этим человеком, говорили с ним, видели не только его образ, фигуру, но и манеры, движения; слышали голос, тембр голоса, эти грудные или горловые звуки; видели его в гневе и радости, в удаче и неудаче; слыхали и видели, как он негодовал или приветствовал… И все время думали, что он— то же, что они.Как известно, подозрения закрались только тогда, когда были арестованы некоторые лица, о «миссии» которых исключительно он один знал:доказательство такое математическое, с помощью простого вычитания, что силу его оценил бы и гимназист 3-го класса. «Азеф один знал о таком-то Иване и его покушении; Ивана арестовали накануне покушения; не Азеф ли выдал?» Это — умозаключение из курса 3-го класса гимназии. Но ранее этого, но кроме этого… решительно не приходило в голову! Но и перед наличностью такого математического доказательства революционеры, — не какие-нибудь, а вожди их, с целою историей за своей спиной, — колебались. Например Азеф бросился в ресторане на какого-то господина с записной книжкою, о котором «эс-эры», бывшие тут, подумали, не шпион ли это? Они подумали, а Азеф уже бросился с кулаками на этого господина, и его едва оттащили. Он кричал: «предавать святое делореволюции!»
Так убедительно! Он называл революцию «святым делом»: «как же он мог быть провокатором»?
Об этом случае писали в свое время. Не обратили внимания, до какой степени все это замечательно… крайней элементарностью!
Степень законспирированности, т. е. потаенности, укрывательства революции — чрезвычайна. Когда в «Подпольной России» Кравчинского {599} читаешь о «знаках», какие ставились вокруг конспиративной квартиры, и как по этим знакам сторожевых людей узнавали, что она свободна от надзора, и, идя в нее, не нарвешься на западню, — то удивляешься изобретательности и, так сказать, тонкости механизма. «Хитрая машинка». Да, но именно машинка. Все меры предосторожности — механичны, видимы, осязаемы, геометричны и протяженны. Видишь западню и контр-западню. Все это в пределах темыо мышеловке. Мышеловка гениальна. Да, но самая-то тема— ловли мышей и убегания от ловли — мизерна, ничтожна, мелка. Просто, это ниже человека. Если бы задать такую тему поэту или философу, Белинскому, Грановскому, Станкевичу, Киреевскому, задать ее Влад. Соловьеву, — они бы не разрешили ее, или устроили бы вместо мышеловки какую-то смешную и неудачную вещь, которую только бросить. Но если бы в комнату, где сидели эти люди, Станкевич, Тургенев вошел Азеф…