Теккерей в воспоминаниях современников
Шрифт:
– Вы хороший?
(Вопрос с ручки.)
– Ну, не такой хороший, каким бы мне хотелось быть.
(Ответ мистера Теккерея.)
– Вы умный?
– Что же, я ведь написал одну-две книги. Так, может быть, я и не глуп.
– Вы хорошенький?
– Ну, нет. Нет! Нет! Нет!
(Помнится, мистер Теккерей тут расхохотался.)
– А я думаю, что вы хороший, и умный, и хорошенький.
Теккерей и детство связаны неразрывно повсюду, где в детских и классных комнатах читают "Кольцо и розу", сказку, нарисованную и написанную в Риме для Эдит Стори (графини Перуцци) к Новому году. А в то время, о котором я пишу, картинки рисовались для нас, индийских детей в Париже. В этих карандашных набросках мистер Теккерей отчасти воплотил своеобычную мораль феи Черная Палочка, но, разумеется, его карандаш с большим юмором воздавал по заслугам маленьким героиням в отлично обставленных детских. На одном из этих почти стершихся рисунков он, среди клубов пара над вечерней ванночкой, сурово смотрит сквозь очки на раскапризничавшуюся бунтовщицу. На хранящемся у меня с тех времен рисунке чернилами прелестная девчушка, несомненная предшественница Бетсинды,
Повседневные нравственные конфликты, будь то столкновение богатых и бедных или взрослых и детей, постоянно занимали мысли Теккерея. И он, казалось, никогда не забывал, что те, кто судит, сами будут судимы. Уже позже, снова в Париже, за непослушание на уроке (виновница никак не могла что-то понять) последовала кара: ее не возьмут на рождественскую "немецкую елку". Тут зашел мистер Теккерей, и ему было сообщено все! Добросердечная тетушка, сознавая, что приговор чрезмерно суров, понадеялась, что он замолвит словечко за наказанную. Но кресло с высокой спинкой грозно безмолвствовало. Казалось, наступил конец света. Тетушка и племянница были равно ошеломлены этим молчанием. Суровый мистер Теккерей не заступился, не попросил простить ее на этот раз. Нет, он заговорил о дисциплине - и без тени улыбки.
– Я знаю людей, которые шалили, когда были маленькими, а теперь ведут себя хорошо.
Не о себе ли он говорил? Было что-то такое в его тоне, и наказанной стало чуть легче. Однако, когда она все-таки поехала на елку - видимо, приговор мистера Теккерея был сочтен достаточной мерой воздействия - заноза в сердце осталась: он не заступился!
Его манера все взвешивать внушала страх. Как-то утром предметом таких психологических изысканий стала кошка. Она вспрыгнула на стол с завтраком, за которым никто не сидел, и стащила кусок рыбы. Теккерей был в комнате один (если не считать девочки). Он задумчиво следил за маневрами кошки, а потом воскликнул с трагическим жаром:
– Que voulez-vous? G'est plus fort qu'elle! {Чего вы хотите? Это свыше ее сил! (фр.).} Парижский дом моей бабушки... хранил много литературных воспоминаний. Но глубоко личные мгновения говорят о Теккерее много больше, чем "золотой песок, выметаемый из гостиных", как назвала его разговоры в Риме Элизабет Браунинг. Вот одно из них. "Ньюкомы" дописывались в нашем доме. Его солнечные комнаты мои тетушки предоставили на сентябрь в распоряжение мистера Теккерея и его дочерей вместе с двумя горничными в крахмальных наколках и старой кухаркой Аннеттой. Вот она-то, по его словам, "войдя как-то в кабинет, увидела, что я распускаю нюни в углу - я доканчивал последнюю страницу "Ньюкомов". Описать смерть полковника Ньюкома без слез было невозможно, как, наверное, и прощание Гектора с Андромахой. Но что до Аннетты, свидетельницы душевных мук романиста, то auteurs anglaises {Английские писатели (фр.).} поражали ее главным образом своим гигантским ростом. "Monsieur Thackeray etait tres grand et de belle carrure, но его друг мосье Хиггинс etait encore plus grand! C'etaient des geants et de beaux hommes pourtant" {Господин Теккерей был очень высок и прекрасно сложен,... был еще выше! Настоящие великаны и очень представительные мужчины (фр.).}.
ТЕОДОР МАРТИН
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
У нас остались самые лучшие воспоминания о Теккерее. Он часто к нам захаживал за завтраком, и мы подолгу разговаривали, он был открыт и искренен, словно мягкосердечный юноша, а не сложившийся мужчина, познавший жизнь во всех ее обличьях, иные из которых наводили на pensieri stretti {Мрачные мысли (ит.).}, к чему, по мнению посторонних, он был особенно склонен. Его натура, несомненно, жаждала участия. Он был исполнен нежности, которую охотно изливал на всех, в чьем понимании был уверен. Пожалуй, я не знал другого человека, который был бы наделен такою нежною, по-женски нежною, душой.
Как-то раз мы с Теккереем, прохаживаясь по залам игорного дома в Спа, подошли к рулетке посмотреть игру. Теккерей легко тронул меня за локоть и указал мне на стоявшего поодаль у того же стола высокого человека в видавшем виды коричневом сюртуке. Заметно было по всему, что это опустившийся джентльмен, еще не растерявший до конца хорошие манеры. Когда мы отошли в сторону, Теккерей сказал: "Вот прототип моего Дьюсэйса. Я не видал его с тех пор, как он меня увлек в кабриолет и повез в Сити, где я продал своему маклеру отцовское наследство и отдал ему все деньги". Теккерей рассказал дальше, что этот тип и еще один его дружок были осведомлены, что он получил капитал по достижении совершеннолетия, и залучили его играть в экарте, сначала позволяя ему выиграть, а после выманили у него если не все полученное им состояние, то кругленькую сумму в полторы тысячи фунтов. Все остальное погибло из-за провала "Конститьюшенл", краха Индийского банка и неудачных операций, предпринятых им самим и его опекунами. И можно не сомневаться, что когда он так выразительно описывал Бунделкундский банк, перед его мысленным взором стоял его собственный Раммун Лал, как и в другой раз - его собственный Дьюс-эйс. Однако в его словах звучала не горечь, которой явно не было в его душе, а жалость, и о своем старом знакомце он отозвался сочувственно: "Бедный малый, похоже, мои деньги не пошли ему на пользу". "Вы можете смело утверждать, - писал мне тот же любезный корреспондент, - что Дьюсэйс описан с натуры. Будьте совершенно уверены относительно того, что я сообщил вам. Я очень ясно помню мягкий, теплый летний вечер, выражение грусти на лице Теккерея, видно, воспоминания разбередили душевную рану, и хотя время было еще не позднее, он вдруг заторопился: "Пойду-ка
ДЖОН КУК
ИЗ СТАТЬИ "ЧАС С ТЕККЕРЕЕМ"
На меня сразу же произвела огромное впечатление полная противоположность между живым человеком и злобными карикатурами на него, которыми пробавлялись английские критики. Перед тем, как приняться за его портрет, эти господа словно бы макали перья в желчь. Если им поверить, остается считать, что мир не знал более неприятного субъекта, чем автор "Ярмарки тщеславия". Люди, сколько-нибудь себя уважающие, его не выносят. Сердце у него холодное, взгляд на мир - циничный, а манеры такие надменные и отталкивающие, что всякий, кто с ним соприкасался, тотчас делался его врагом. Он не отвечает на поклоны друзей - если у него вообще есть друзья. Только пристально взглянет, или в лучшем случае чуть кивнет. Просидит ночь с приятелем до четырех утра, а днем по дороге в Гайд-парк проедет мимо того же человека и лишь слегка наклонит голову с таким ледяным безразличием, что бедняга застывает на месте. Он редко улыбается, в нем нет ни естественности, ни привлекательности. По словам одного из этих критиков: "Он держится холодно и сухо, разговаривает либо с откровенным сардоническим цинизмом, либо с вымученным добродушием и ласковостью. Обходительность его напускная, остроумие ядовито, гордость легко уязвима". И характер его ничем не лучше манер. В нем нет ничего кроме угрюмости и мизантропии. Цинизм - вот его философия, пренебрежительное презрение ко всем и вся - вот его религия. Не видя в человеческой натуре ничего достойного любви или уважения, он беспощадно высмеивает ближних и уж особенно женщин. Если они добродетельны, то слабоумны, а если умны, то насквозь порочны, как доказывают Эмилия Седли и Бекки Шарп. Вообразив себя английским Ювеналом, он находит сказать что-нибудь обидное обо всех и обо всем. Помесь Тимона с Диогеном, он вечно хмурит брови, кривит губы в едкой насмешке, отказывается видеть хоть что-нибудь хорошее и выплевывает свою ненависть и яд на все человечество.
Если читатели усомнятся, что "добрый старина Теккерей", как его называли друзья, когда-либо малевался подобными красками, им достаточно будет пролистать некоторые английские газеты и журналы двадцатилетней давности, и они убедятся, что этого добрейшей души человека действительно изображали тогда именно таким.
И сам я был хорошо знаком с этими критическими замечаниями, а вернее, злобными карикатурами, когда как-то утром в 1856 году явился к мистеру Теккерею с визитом и был - как я уже говорил - просто ошеломлен тем, насколько живой человек отличался от таких своих портретов. Я увидел высокого, румяного, простецкого англичанина, который радушно протянул мне руку и озарил меня дружеской улыбкой. Лицо его не хмурилось, не было оно и худым, желчным или злым, но пухлым и розовым, свидетельствуя об отличном пищеварении. Голос оказался вовсе не резким и сухим, а вежливым и сердечным - голосом воспитанного человека, встречающего гостя. Внешне, он был "крупным" - выше шести футов, если не ошибаюсь. Глаза его смотрели ласково, волосы серебрились сединой, а костюм был простым и скромным. Все в его внешности свидетельствовало, что всякое притворство ему претит. Держался он спокойно, говорил неторопливо и размеренно, не подбирая слов, но, видимо, излагая мысли по мере того, как они приходили ему в голову. Первые десять минут в его обществе позволяли твердо заключить, что он - светский человек в лучшем смысле этого слова и меньше всего Ювенал или замкнутый книжный червь. Собственно говоря, на типичного литератора он походил очень мало. Лицо его и фигура недвусмысленно выдавали большую склонность к ростбифу, дичи (о которой он говорил с восторгом), пудингам, бордо - он упомянул, что непременно выпивает за обедом бутылку этого вина - и вообще к простым радостям жизни. Больная печень и он казались несовместимыми. Иными словами, мистер Теккерей был бонвиван, не имел обыкновения откровенничать с первым встречным, ценил хорошее общество, любил комфорт и находил удовольствие в том, чтобы с удобством расположиться в кресле, рассказать или послушать хорошую историю, спеть приятную песню, выкурить отличную сигару и "хорошенько отвести душу" в беседе с близкими друзьями.
В общем тоне его беседы на меня особое впечатление произвели полнейшая непринужденность и добродушие, которое, по моему мнению, вопреки утверждению его критика, мистера Йейтса, ничуть не было "вымученным". Он казался искренним и простым... Он легко улыбался и, видимо, получал удовольствие от смешных сторон жизни, однако и в частном разговоре, как и во время чтения лекций о Свифте и прочих, в его голосе слышалась грусть. По складу ли характера или вследствие семейного несчастья, но мистер Теккерей к веселым людям не принадлежал. Он был добрым, обходительным, благодушным человеком, но не шумным бодрячком, и как будто бы не считал нашу юдоль самым лучшим из миров. Его замечания о вещах и людях нередко бывали грустно-сатиричными. Жизнь словно бы представлялась ему комедией, где преобладают плуты и негодяи обоего пола, и свой долг писателя он полагал в том, чтобы высмеивать их и разоблачать. Возможно, его личный опыт послужил причиной того, что он видел больше пороков, чем добродетелей, и приобрел несколько мрачный взгляд на жизнь. Ведь известно, что ему выпал нелегкий жребий.
Однако перейдем к моей "беседе с Теккереем", которую читатели, быть может, сочтут не столь уж заслуживающей такого длинного вступления. Нет, у меня не было ни малейшего намерения "интервьюировать" мистера Теккерея, как в этот раз, так и в другие. Я виделся с ним наедине или в домах общих друзей, где он был почетным гостем, и с большим интересом слушал его мнения о людях и книгах, но у меня и в мыслях не было записывать и публиковать то, что срывалось с его губ в этих частных разговорах в тесном дружеском кругу. Теперь же, после его кончины такая публикация никому не повредит, и я благодаря кое-каким случайным заметкам без труда припомнил, что именно говорил мистер Теккерей во время одной из наших встреч, к которой теперь и вернусь.