Телемак
Шрифт:
Я был уже на страже против Протезилая, но он всегда успевал усыпить меня лестью, знал все мои тайны, успокаивал меня в скорбях, в трепет всех приводил моим именем. Я не мог с ним расстаться, но, оставив его в силе, я тем самым заградил к себе путь всем добродетельным людям, всякому благому желанию открыть мне глаза. И с той поры свободная искренность замолкла в моих советах, отступила от меня истина, и заблуждение, предтеча падения престолов, покарало меня за жертву, принесенную в лице Филоклеса жестокому властолюбию Протезилая. После этого страшного примера люди, даже известнейшие усердием ко мне и к отечеству, не считали уже обязанностью выводить меня из обмана.
Сам я боялся, любезный Ментор, чтобы истина не рассеяла облака и не
Оставляя Крит, я вверил Протезилаю все управление. Он властвовал без меня с недоступной гордостью и бесчеловечием. Царство стонало под его игом, но никто не смел известить меня о вопле народном: все знали, что я боялся увидеть истину и обрекал в жертву мстительной жестокости наперсника всех, кто решался порицать его поведение. Но чем сильнее страх подавлял общий ропот, тем более зло возрастало. Протезилай принудил меня изгнать Мериона, знаменитого мужеством, снискавшего под Троей отличную славу: он завидовал ему, равно как и всем, кого я любил и в ком еще оставалась искра добродетели.
Отселе все мои бедствия. Не смерть сына моего, а месть богов, оскорбленных моими слабостями, и ненависть ко мне народа, ожесточенного Протезилаем, подвигнули критян к возмущению. Когда я пролил кровь сына, мера общего терпения, утомленного жестокой властью, исполнилась, и последнее мое ужасное действие было только знаком, по которому вспыхнул огонь, в сердцах давно уже тлевший.
Тимократ был со мной под Троей и втайне передавал Протезилаю все свои наблюдения. Я чувствовал плен свой, но старался заглушить это чувство, отчаявшись освободиться. Когда критяне по возвращении моем возмутились, они оба прежде всех ударились в бегство – без сомнения, навсегда и невозвратно, если бы тогда и я не был принужден искать спасения в бегстве. Люди, наглые в благополучии, всегда робки и малодушны в несчастии, теряются, когда их власть исчезает, сколько прежде возносились, столько потом пресмыкаются, мгновенно переходят из крайности в крайность.
– Но как ты еще держишь при себе столько уже известных тебе злодеев? – сказал Ментор Идоменею. – Не дивлюсь я, что они пошли за тобой в изгнание, не оставалось им ничего лучшего, отдаю даже справедливость твоему великодушию, что ты дал им кров в новом своем поселении. Но к чему та же к ним преданность после бедственных опытов?
– Не знаешь ты, – отвечал Идоменей, – как бесполезны все опыты для усыпленных царей, живущих без размышления. Они всем недовольны, но не имеют силы души приступить к преобразованию. Привычка, взросшая вместе со мной, приковала меня к наперсникам железной цепью, а они безотходно крепили еще ее лестью. Со времени водворения моего здесь они внушили мне разорительную роскошь, иссосали область при самом ее рождении и вовлекли меня в войну, которая без вас довершила бы мою гибель – скоро в Саленте я испытал бы те же несчастья, которые постигли меня на Крите. Но, наконец, ты открыл мне глаза и вдохнул мужество сбросить иго рабства. Не постигаю, что сталось со мной, но чувствую, что со времени твоего здесь пребывания я совсем другой человек.
Потом Ментор спрашивал Идоменея, как Протезилай поступал при новом образе правления.
– Ничто не может
Протезилай, безмолвный при разглашениях, старался издалека показать мне ненадобность и опасные следствия предпринимаемого преобразования, поколебать меня уважениями собственной моей пользы, говоря мне: «Народ в изобилии перестанет трудиться, родятся мечтания, непокорность, покушения сложить с себя иго. Слабость и бедность – единственные средства держать народ в смиренном повиновении и предварять всякое сопротивление власти». По временам он хотел оглушить меня прежним своим голосом единовластия под личиной усердия к моей службе. «Желая облегчить народные тягости, – говорил он мне, – ты унижаешь тем царское достоинство, а народу наносишь неисцелимую рану. Ярем нужен ему для собственной его безопасности».
Можно и без того, – отвечал я, – удержать народ в пределах обязанностей любовью, сохранением власти во всей ее силе и при облегчении подданных, нелицеприятной казнью виновных, добрым воспитанием юношества, строгими учреждениями к соблюдению простоты в нравах, любви к труду, умеренности. Неужели нет способа покорить сердца, не моря людей голодом? Мало ли народов, благоденствующих под кротким правлением и верных царям своим?
Смуты рождаются от властолюбия и строптивости сильных, когда своеволие их не обуздано и страсти не знают пределов, от великого числа людей, живущих в праздности, неге и роскоши в высоких и низких сословиях, от непомерного умножения войск, людей, алчущих войны и презирающих полезный труд мирного времени, от отчаяния страждущего народа, от жестокости, надменности и усыпления верховной власти, дремлющей без всякой заботы о том, чтобы бдительностью предварять болезни в теле гражданском. Отселе крамольные смуты, а не от хлеба, которым земледелец питается в мире, омыв его прежде потом лица своего.
Увидев непоколебимость мою в таком образе мыслей, Протезилай пошел совсем иной дорогой: стал следовать правилам, которых не мог ниспровергнуть, находил их превосходными, как будто внезапно убежденный в их пользе, благодарный мне за открытие истины, он теперь предваряет все мои желания к облегчению бедных, первый говорит о их нуждах, вопиет против роскоши, тебя превозносит, исполненный доверия, готовый на все, тебе угодное. Тимократ между тем отстал от него, сильный сам по себе и оттого новый соперник Протезилаю. Смотря на их распри, я открыл их вероломство.
Ментор с улыбкой сказал Идоменею:
– И ты дошел до такой слабости, что допускал столько лет терзать себя двум явным предателям!
– Не знаешь ты, – отвечал Идоменей, – всей силы и власти коварных клевретов над слабым и усыпленным царем, когда он вверит им все управление. Впрочем, я уже сказал тебе, что Протезилай теперь способствует твоим намерениям к общему благу.
Ментор продолжал:
– Слишком ясно я вижу, с каким преобладанием злодей у престола гнетет добродетельного: ты сам – пример этой бедственной истины. Но между тем, как ты говоришь, что я показал тебе Протезилая в прямом его виде, глаза твои еще сомкнуты, раз ты оставляешь власть в руках человека, недостойного жизни. Злодей не совсем не сроден к добру. Добро и зло равны для него, лишь бы ему тем или другим путем достичь своей цели. Злодейство потеха его, ни чувство благости, ни правила добродетели не останавливают его в замыслах, но он готов и добро творить по растлению сердца, чтобы прослыть благолюбивым, и толпу ослепить ложным блеском.