Темная сторона Петербурга
Шрифт:
А потом, расплываясь улыбками, представил «новую метлу»:
— Борисова Юлия Александровна, доктор наук, прошу любить, так сказать…
Я с ненавистью уставился на Юлию Александровну. Молодая, породистая. С фигурой. Глядя, как дрожат ноздри Юлии Александровны в момент, когда она рассказывает о себе, о своей прежней работе и научных публикациях, подумал, что красотка наверняка стерва. Прагматичная карьеристка, отвергающая семейные ценности в погоне за материальным. Или наоборот — давно замужем. Пристроилась за каким-нибудь пузатым манагером, владельцем чистенькой иномарочки. Подстраховалась.
Прервав
— «Смерть красавицам»? Кровью?! — переспросил главный, косясь на прекрасную Юлию. Я усмехнулся. Штерн изящно почесал кривым мизинцем нависающий над тонкими губами нос-сливу и тоже стал пялиться на Борисову. Молчаливый атлет-ординатор Семагин уставился на нее с прямо-таки неприличным вожделением.
— М-да, странная история…
Юлия Александровна, видя, как все на нее смотрят, улыбнулась кончиками губ. Она просто наслаждалась мужским вниманием.
Экая холодная лицемерка. И ладно там главврач и Семагин — Штерн-то каков! Старик, видно, уже в том возрасте, когда любая юбка вдохновляет — лишь бы молодая, половозрелая… Я сердился на Штерна, на равнодушную Юлию Александровну и раздражался на обоих. Прекрасно зная, что вся причина моего раздражения — в том, что Штерн уходит. Пока он был заведующим, я чувствовал почву под ногами. Его уход равносилен сдвигу земной коры. А он тут хорохорится перед фифой!
Главное, можно сколько угодно знать о надвигающейся неприятности, предчувствовать, готовиться, ожидать. И все равно, когда неминуемое, наконец, случается — злиться от того, что оно все-таки произошло. Причем еще именно так, как ты и навоображал себе. Бессилие перед неизбежностью, которую сам себе напророчил, — что может быть хуже?
Я тяжело вздохнул. Штерн глянул на меня и нахмурился.
— «Смерть красавицам», — повторил он задумчиво. И хлопнул по столу сухенькой лапкой. — А ведь это ж наш, можно сказать, семейный скелет в шкафу. Что вы скажете, Николай?
Он подмигнул Семагину, но тот, судя по всему, его не понял. И я не понял.
— В смысле? Поясните.
Борисова склонила голову набок и прищурилась. Даже сидя на жестком стуле в кабинете главврача психиатрической больницы, эта дамочка двигалась так, будто кто-то рядом раздевался под музыку. Все ее богатое тело дышало и волновалось. И это безумно раздражало.
Штерн замолчал. Мне показалось, что-то его озадачило. Обычно он болтает охотно и без передышки, а тут… Семагин равнодушно смотрел в окно, главврач таращился на Штерна с удивлением. Видя, что все ждут от него объяснений, старик спохватился и принялся рассказывать.
— Пряжка наша родимая — бывшая лечебница для помешанных при исправительном учреждении, — сказал он. — То есть, значит, при тюрьме… Со временем больницу из-под пенитенциарного ведомства вывели. Но все экспертизы в плане вменяемости головорезов Питера и окрестностей проводились именно у нас. О, здесь такие фрукты содержались! Закачаешься. Полюбопытствуйте, если будет время, в наших архивах, — тоном гурмана, рекомендующего редкое блюдо, пояснил старик. Обращался он главным образом почему-то к Борисовой. — Мне эта фраза — «Смерть красавицам» — сразу показалась знакомой. И вот, представьте, вспомнил! Ведь это ж было, как бы это выразиться…
— Кто такой? — ревнивым тоном спросил главврач.
Штерн с удовольствием разъяснил:
— Радкевич в начале XX века зверски зарезал нескольких девиц легкого поведения… Когда душегуба поймали — содержали у нас, в лечебнице при тюрьме. Стремился он, видите ли, очистить мир от греха.
— Как английский Джек Рипер? — спросила Борисова.
— Вот! — воскликнул Штерн. — Так его и называли в Питере — второй Потрошитель. У нас он и умер. Убили другие заключенные. После того, как суд назначил ему восемь лет каторги… Кажется…
— Когда ж это все было? — спросила Юлия Александровна. Штерн задрал голову к потолку, усиленно вспоминая.
— М-м-м… Дай Бог памяти… Ага! Лондонский Потрошитель закончил свою «карьеру» в 1888 году. А Радкевич принялся убивать… точно не помню, но, кажется… Нет, никак не раньше 1908-го! То есть спустя двадцать лет. Зверствовал около года. Его довольно быстро отловили и заточили до суда в нашей больнице.
— То есть надпись эта… — хотел спросить главный, но Борисова его перебила:
— Насколько я помню, Джека Потрошителя так и не поймали?
Левая ее бровь поднялась вверх, выгнувшись, как разъяренная кошка, дугой.
— Да, верно! Но сами убийства внезапно прекратились, — сказал Штерн.
— Думаете, есть какая-то связь? — вмешался Семагин, поедая глазами аппетитную Юлию Александровну.
— А что — нет?
— Николай Радкевич был желторотым юнцом, когда вдруг вскочила ему в голову идея убивать, — объяснил Штерн. — Первое нападение совершил в пятнадцать лет. На некую красивую вдовицу, которая от скуки совратила мальчика, а потом бросила. На память о себе оставила юному любовнику дурную болезнь. Увидав бывшую пассию в обществе нового дружка, Радкевич затеял убить изменницу — то ли ножом, то ли душить бросился… Эти подробности я не помню. Но знаю, что именно за этот проступок, совершенный в публичном месте принародно, его исключили из Аракчеевского кадетского корпуса в Нижнем Новгороде.
— Завидую вашей памяти, — сказала Борисова Штерну, оглядываясь с улыбкой на нас с главным. — Жутко интересно, правда?
— Еще как жутко! — подтвердил я.
Семагин неопределенно хмыкнул.
— Да, но только какое отношение может иметь этот самый Радкевич к вашему, простите, Мише Новикову? Мальчик из детдомовского интерната, с двенадцати лет по больницам. Последние два года бессменно у нас.
Главный, слюнявя пальцы, быстро листал страницы личного дела пациента Новикова; Борисова, заскучав, уставилась в окно. Мы со Штерном переглянулись.
— Реинкарнация?
Я, в общем, надеялся пошутить, но главный почему-то обиделся.
— Не пытайтесь меня подкалывать, Одинцов! — отрезал он. — И не считайте себя умнее других.
Я начал оправдываться; а Штерн вдруг забубнил, что надпись под штукатуркой, возможно, была сделана в действительности самим Радкевичем. Бедный Миша, впечатлившись, просто повторил ее. Борисова глядела на всех нас с усмешкой.
— Да! Вот еще что! — вспомнил Альфред Романович. — Он любил представляться жертвам своим как Вадим Кровяник. Это, собственно, прозвище, под которым он был известен.