Темный круг
Шрифт:
Живой, шевелящейся тенью стоит в темном углу Степаныч, истово крестясь и молитвенно вздыхая.
После вечерни братия ужинает, а после трапезы — одни разбредаются по своим кельям, другие идут за ограду к святым воротам, где у палисадника под кустами акаций большая скамья. Сюда собираются и старые, почтенные, монахи, и молодые послушники. Степаныч изредка приходит сюда посидеть вместе с другими.
Сегодня он особенно хорошо и умилительно настроен. Хочется ему мирно, душевно поговорить.
— A-а! Степаныч! Садись, садись, Божий человек!.. Гостем будешь… — встречает старого хлебника
Между монахами проходит легкий смешок.
— Вечерок-от какой, — благодать Господня! Раннюю веснушку Господь посылает… — говорит Степаныч, стараясь не замечать насмешливости от. Пимена и ласково засматривая всем в глаза.
— Хитрущий ты человек, Степаныч, — продолжает от. Пимен, подмигнув одним глазом братии, — и на земле ты живешь с благодатью, и на том свете в царствие небесное попадешь.
— Недостоин я рая Господня, — серьезно говорит Степаныч.
— Нет, милый старичок, ты и Господа-то хочешь перехитрить. Ты почему монашеского сана до сих пор не принял? А? Ибо сообразил, что за сан-то этот надо будет ответ Господу давать. Кому многое дано, с того многое и спросится. Так ли? Спросит Господь Степаныча: «А почему ты, Степаныч, до ста годов в монастыре прожил, а сана монашеского не удостоился?» И ответит наш Божий человече Степаныч Господу: «Недостоин был сана монашеского, Господи, по грехам моим». И скажет Господь: «Хороший, смиренный ты человек, Степаныч, а по сему получай себе место в раю, благодушествуй, старче, за смирение свое».
В гулкую иеродиаконскую октаву врывается басистый смех братии.
— Ох, путает лукавый язык твой, отец Пимен, — старается говорить внушительно Степаныч, но его слова встречают еще более шумные взрывы смеха, и в этом смехе иеродиаконская октава, выделяясь, гудит густо и веско:
— Хо-хо-хо! Не забудь тогда, старина, нас грешных райским-то яблочком угостить… Хо-хо-хо!..
Старый хлебник, махнув рукой, молча поднимается со скамьи и при дружном басистом хохоте плотно поужинавшей братии уходит на монастырский двор.
Долго бродит один с посошком по дорожкам.
Последние краски заката тают в небе. Вечерняя звезда уже горит полным, уверенным светом. Ласковая, умиротворяющая тишина плывет над монастырем. Заволакиваются густым сумраком белые корпуса. В глубину монастырского двора призрачно уходит белая высокая ограда. Наплывающая тьма ночи словно расширяет, делает огромнее и пустыннее монастырский двор, по-своему расставляет предметы, изменяет их формы и очертания. Вон кладбищенская узенькая и невысокая часовенка, с нависающей широкой железной крышей, уже не часовенка, а монах в мании и клобуке, поднимающий молитвенно руки к небу… А вон деревянные, смутно темнеющие кресты, словно худенькие монастырские служки, склоняют смиренно головы…
Гулко раздается резкий скрип запираемых святых ворот. Расходится братия по своим кельям. Постепенно невидимая рука зажигает свет в окнах: нити света пронизывают нарастающую мглу, но тени, сгрудясь, становятся резче и чернее. В пустынном соборе, в алтаре, таинственно-призрачно мигает звездочка неугасимой лампады. Самый собор, массивный и высокий, становится
— Красота Божия… благость Господня!.. — разговаривает сам с собою и умиляется собственным словам хлебник Степаныч. — С открытыми глазами надоть жить. Ходить по земле покойно надоть, все примечать, видеть да слышать, — как пташка Господню радость жизни славит, как травка растет, как цвет цветет, как благость Господня по всей земле разливается… На небушко почаще взирать надоть, — на звездочки — глазки ангельские… Не все о суетной работе да заботе думать… Птица-то небесная не сеет не жнет а сыта бывает… вот оно что…
Протяжно-гулко отзванивают монастырские часы время. Сперва звуки резко-звенящие, потом нежно-дрожащие и, наконец, грустно-замирающие… Растет тьма и тишина.
Пышно расцветают звезды в небе…
«Вестник Европы». 1916, № 10.
Мускат (Рассказ)
— Ну вот, опять идет доглядывать. Вот сатана! Сегодня уж который раз несет нечистая сила! — насупясь, зашипел сквозь зубы старик-конюх Глюков, заметив приближавшегося к нему неспешной старческой походкой бригадира Нафитулана.
Потом, когда тот подошел к нему вплотную, заговорил оживленно и фамильярно:
— Ну что, старина, все томишься? А чего твоему Мускату сделается! Чудной ты человек, хозяин, право слово, чудной! Все вы — татары, калмыки, киргизы — лошадь, бесперечь, больше человека почитаете…
Бригадир нахмурился, пожевывая углом скошенного рта коротенькую трубочку и, хотя она у него потухла, все еще ею попыхивая.
— Пхы-пхы. Ты сам — старуха старая. И ты мне шутить ненада. И ненада тебе меня хозяин звать. Все хозяин, кто хорошо работает. И ты хозяин. Хорошо работай, и ты хозяин! Пхы-пхы…
Раскосые монгольские глаза его строго глядели наГлюкова.
— Беспокоиться нада. Пхы-пхы. Мускат цена нет! Мускат ой… беречь нада! Плохо ты, старуха старая, ходишь за Мускат, плохо ходишь…
— Ну и чудной ты, я говорю, Нафитулан, чудак ты человек, ей богу! Ну что ж, что мы с тобой старухи старые! Небось ты-то постарше меня годов на пять будешь?
Бригадир досадливо отвернулся от Глюкова и, прищурясь, заглянул в теплый полумрак денника, где в мягких тенях был виден мощный круп породистого жеребца. Оглядел денник. Принюхался к воздуху. И так нахмурился, что гладко выбритое лицо его, обветренное горячими степными суховеями, избороздилось морщинами.
— Вот нюхай, нюхай, старуха! Пхы-пхы. Спиртом в нос шибает. Плохо чистишь, плохо…
Глюков ничего не ответил.
Прошли в денник — к жеребцу. Нафитулан поднял руку, чтобы потрогать его ноздри, — не слишком ли сухи и горячи, — но тот испуганно шарахнулся в сторону и стал тревожно перебирать точеными ногами. Нервная дрожь пробежала по всему его нежному со светлой рыжинкой атласу. Старик-татарин вздрогнул:
— Ай, скверное дело! Скверное дело! Мускат мой рук никогда не боялся…