Тёмный
Шрифт:
К Герману приблизилась высокая фигура широкоплечего мужчины.
– Константин?
– Да ты не пугайся. Вот решил посмотреть на твою работку. Занятно, да…
В ответ на немой вопрос во взгляде Германа мужчина задорно похлопал его по плечу и вальяжно уселся на стол. Константин всегда очень громко говорил и оглушительно хохотал. Словно кувалдой вдалбливал свои мысли в голову собеседника. Всякий раз, как Герман решался возразить, от невольной дрожи в коленках подкашивались ноги. Рядом с этой крепкой скалой он, тощая, вытянутая вверх цапля, выглядел жалко. Слова терялись в ощущении никчемности, и мысль уходила на пару с уверенностью
А как Герман не хотел въезжать в просторную квартиру! Как сопротивлялась его душа! И теперь ему хотелось спрятать взгляд, уткнуться глазами подальше, хоть себе под ноги, лишь бы не смотреть в это властное лицо. Стыдно взрослому человеку, который каждый день наставляет на путь истинный молодое поколение, жить за чужой счет. Но тогда он просто не смог отказать Марине.
– Герман, смотри, какая просторная квартира!
Голубая гладь Марининых глаз светилась изнутри. Она летала по пустым комнатам в заразительном воодушевлении. Кружилась так, что копна светлых волос веером взмывала над узкими девичьими плечами и водопадом струилась на грудь. Ради мимолетного счастья любоваться этим Герман мог согласиться на любое безумие.
– Но ведь мы не сможем за нее платить, – посмел возразить он.
– Ну и что? Мой дядя не так беден, он может и подождать с оплатой. – Она по-детски подмигнула ему и добавила: – Ты же скоро станешь знаменитым ученым.
– Это неизвестно. Да и научные сотрудники не зарабатывают так много.
– Ничего. Ты что-нибудь придумаешь. Я в тебя верю! А дядя подождет.
Марина перебежала в соседнюю комнату, а Герман стоял у окна, из которого открывался вид на вьющийся вдаль бульвар. Между двумя оживленными дорогами тянулась пешеходная аллея с деревянными скамейками. Там бурлила жизнь – ветер подметал тротуары, заигрывал с зелеными елочками. «Возможно, Марина права. В таком уютном месте наверняка и работать хорошо. Да и стимул будет», – уговаривал себя.
– А эта комната будет нашей спальней! – донеслось из-за стены.
Вот так с легкой руки своей жены и ее богатенького дяди Герман стал жить в спальном районе в квартире, которая была ему явно не по карману, и чувствовать себя альфонсом в годах или пассивным альфонсом, что еще хуже.
– И долго ты собираешься еще так тухнуть в этих стенах? – Константин прищурился, оценивающим взглядом пробежался по аудитории и добавил: – Не больно-то твои студенты горят интересом ко всему этому.
– Они еще дети. Тем более весна, – попытался возразить Герман, – не до занятий им сейчас, гормоны.
– Эх, Герман, простая твоя душа! – воскликнул собеседник, словно искал, за что зацепиться, и вот Герман сам подкинул ему крючок. – У твоих детей гормоны эти еще добрых пару десятков лет играть будут, а то и дольше. Вон какие амбалы, на тебя с высоты птичьего полета смотрят, а ты «дети-дети».
Герман молча наблюдал за чрезмерно активной жестикуляцией своего нежданного гостя. Широкие ладони бегали у него перед глазами. И вот наконец Константин вскочил на ноги, облокотился обеими руками о стол и для пущей убедительности наклонился в сторону Германа своим мощным корпусом.
– Прекращай-ка ты фигней заниматься. Это ж все равно что бисер перед свиньями. Ну ты понимаешь, кто тебя здесь оценит? А платят-то столько, что смешно же!
Кончиками
– Думаю, мне виднее, что и как. Это моя работа!
Герман почувствовал холодок от пристального взгляда Константина. Такие же голубые, но, в отличие от притягательной синевы Марининых глаз, его отталкивали, пробирались, казалось, до самых потаенных закоулков сознания. Темная щетина на широких скулах и массивном подбородке подчеркивала пепельную седину на висках. Величественная осанка, греческий нос – все говорило о волевом характере.
– Твоя, конечно! Но любая работа должна хорошо оплачиваться. Ты статьи пишешь?
– Пишу.
– Надо и семью кормить. – Монотонный стук проникал вглубь и сливался с сердечным ритмом.
– Надо, – ответил Герман.
– Так ты пиши! Слушай и пиши.
– Слушаю, – повторил Герман, – слушаю…
И Герман слушал, каждую ночь слушал ненавистный шепот, который диктовал ему то статьи, то какие-то цифры – льющийся откуда-то извне поток информации. После каждой бессонной ночи Герман чувствовал себя иссушенным до дна, словно выжатым до последней капли. А днем перерабатывал надиктованное в научные работы, практические задания для своих студентов.
Он любил этих пусть не столь жадных до науки, но по-детски мечтающих об открытиях ребят. И более того, он верил, что помогает им обрести свой путь, указывает дорогу. Эта наивная поросль способна впитать в себя все достижения человечества и сделать мир лучше. Он верил в это, как кто-то верит в силу молитвы перед пламенем свечи у образа. А его свечами были вот эти юные головы, их он зажигал в своем храме науки.
А что теперь? Он уже не мог смотреть им в глаза. Ему казалось, что какая-то червоточина забралась в его храм, осквернила капище, примешалось что-то мутное в животворящую силу знаний. И какой-то внутренний голос, тихий, почти подавленный властным шепотом, подсказывал ему, что совсем не для этого приходит по ночам некий темный гений, не для воспитания молодых умов вторгается в его мозг зловещий шепот.
Герман поспешно накинул плащ и вышел на улицу. Голод грыз изнутри, душа требовала, протестовала. Но против чего? Он устал видеть мир серым. Ужас бессонных ночей вытянул эмоции из души, иссушил ее до дна. А неприятный разговор и вовсе оголил и без того натянутый нерв. Он чувствовал, что Константин посмел ворваться в святая святых – в его университет, в то светлое, что еще осталось в жизни.
«Дождливый день сегодня, пасмурный, как, впрочем, и вчера, – думал он, – и почему все так ждут эту весну? Что у кого просыпается? Сплошная сырость и грязь».
Под мелким дождем отросшая челка намокла и облепила высокий лоб, на котором сорок прожитых лет оставили неизгладимые следы – глубокие, словно борозды, складки. Прямой длинный нос, короткая, будто легкий штрих, и ровная линия рта придавали чрезмерную серьезность его лицу, отчего он выглядел старше своих лет. Герман продрог, губы побледнели и истончились в еле уловимую ниточку. Ссутулившись, он брел по городу, который когда-то улыбался ему всеми красками лета. Теперь же улицы превратились в калейдоскоп серых клякс и пестрых прохожих.