Тень Императора
Шрифт:
Но, вместо того чтобы умирать, он, сидя в тряской телеге, любовался колышущимися под ветром золотыми пшеничными полями и стоящими вдоль дороги серебристо-зелеными деревьями, на которые взбирались по приставным лестницам легконогие и быстрорукие сборщики олив. У каждого из них к животу была привязана корзина, и действовали юноши и девушки с изяществом и грацией, не залюбоваться которыми было невозможно. Притягивая к себе ветви левой рукой, правой они обирали мелкие черные плоды, причем ловкие пальцы их скользили сверху вниз, как при дойке коров, а рты не закрывались ни на мгновение. Сидя по двое на каждом дереве, они шутили, смеялись, обменивались любезностями, поддразнивали друг друга и казались беззаботными
– Тартунг, там опять пожаловали эти... с приношениями. Выйди к ним, иначе они начнут шуметь и непременно разбудят хозяина.
– О, Великий Дракон! Да когда же они все наконец разъедутся? Ходят и ходят, словно тут постоялый двор! Дай ему это питье, когда проснется...
Когда проснется? Но он уже проснулся. Вот только глаза открывать не хочется. Не хочется никого видеть и ничего слышать. И как грустно, что проснулся он в пахнущем дымом шатре, стоящем на берегу Голубого озера, в сердце Мономатаны, а не на телеге, въезжающей в его родной город, в мире, где человека не принято, да и невозможно подкарауливать и избивать до полусмерти. Где людей нельзя продавать и покупать, как бессловесную скотину, где голодный будет накормлен, умирающий от жажды - напоен, а нуждающийся в крове приглашен к очагу.
Он попытался повернуться на бок, и тотчас от нахлынувшей боли перехватило дыхание. Осколки острых камней, которыми, казалось, была набита его грудь, зашевелились, норовя вылезти наружу, пробив влажную, расползающуюся от пота кожу. Эврих стиснул зубы и послал своему измочаленному, изломанному телу приказ уняться и перестать жаловаться. Попробовал вызвать жаркую волну целительной силы, но из этого ничего не вышло. Что же эти гады мне отбили?
– спросил он себя, но ни сил, ни желания отвечать на этот вопрос у него не нашлось. Пучина боли затягивала его, как топкое, цепкое болото, и он погружался в него, растворялся в нем, находя странную, противоестественную, горькую радость в страдании. Краешком сознания он понимал, что не должен поддаваться охватившей его слабости, что стоит только захотеть, и боль уйдет. Глупо пестовать в себе детскую обиду на несправедливость, равнодушие и жестокость мира, в котором он оказался по собственной воле и от которого наивно было ожидать чего-то иного. Глупо, недостойно, и все же... Спасительное желание жить не приходило, не возвращалось, а боль, ну что ж, она была не слишком дорогой платой за обретение вечного покоя...
– Господин, выпей этот настой, и тебе станет легче.
Мысль о смерти не страшила Эвриха. Напротив, смерть виделась ему утешительницей, той гаванью, в которую, рано или поздно, приходят все корабли. И если бы не суета Афарги и Тартунга, он, пожалуй, сложил бы стихотворение, прославляющее ту, что, подобно привратнице, стоит на пороге вечности. Но эти неугомонные - не то слуги, в которых он вовсе не нуждался, не то друзья, чья дружба была ему нынче в тягость, - не желали оставлять его в покое. Заботы их были ненужными и смешными, однако объяснять им это было слишком хлопотно. Проще выпить кисловатый настой и, сделав вид, что вновь погружаешься в дремоту, отдаться во власть оглушающей, отупляющей боли, грызущей подобно стае жадных, изголодавшихся крыс.
– Посмотри, что прислал тебе Сейджар перед тем, как откочевать от Голубого озера!
– настойчиво потребовала Афарга, и Эврих подумал, что напрасно не проиграл её Гитаго.
– Взгляни же, это почетный дар того, кто любит тебя и хочет,
Не желая огорчать девчонку, в голосе которой слышались слезы, Эврих приподнял тяжелые, непослушные веки. Ну так и есть, она потревожила его лишь затем, чтобы сунуть под нос сгусток какого-то белого жира...
– Это содержимое верблюжьего горба - величайшая ценность у кочевников! Хочешь, я разотру тебя им? Говорят, жир этот облегчает страдания, заживляет раны и ушибы. Не хочешь? Ну тогда посмотри на эту высушенную голову. Ее принес тебе Лураг в благодарность за исцеление сына.
– В голосе Афарги послышалось отчаяние.
– Тартунг говорил, что ты мечтал взглянуть на очинаку. Теперь ты не только видишь её, но и владеешь ею. Очинаку нельзя купить ни за какие деньги, её можно только получить в дар. Это голова убитого Лурагом врага, и вместе с ней он отдал тебе его силу, смелость и мужество. Более ценного подарка он не смог бы сделать даже своему сыну...
Волна сокрушительной боли накрыла Эвриха, и он на некоторое время оглох и ослеп. Так больно ему было лишь в Вечной Степи, во дворе Зачахарова дома, да ещё в тот миг, когда люди в масках, сбив его с ног, принялись топтать ногами. Вероятно, сам того не желая, он здорово досадил им, и все же непонятно было, почему ни у одного из них не хватило сострадания перерезать ему горло. В конце концов, уж этой-то милости он мог ожидать от Всеблагого Отца Созидателя, учитывая, сколько раз ему, исцеляя недужных, приходилось захлебываться чужой болью...
Он очнулся от боли и подступавшей тошноты. Привыкнуть или, вернее, приспособиться к боли ему кое-как удалось, но тошнота - это было уже слишком. И виноваты в ней были его сердобольные спутники, решившие допускать к нему всех желавших проститься с чудо-лекарем перед откочевкой. Точнее, виноваты были айоги, полагавшие, что вернуть бодрость духа ему помогут камлания их шамана, а ещё точнее - он сам совершил ошибку, согласившись отхлебнуть из бычьего рога глоток молока, смешанного с кровью и медом.
Не надо ему было пить этой бурды, подумал аррант и тихо позвал:
– Афарга! Дай мне мою сумку.
Впрочем, может статься, это и к лучшему, что он пригубил дружеский кубок. В его сумке найдется средство не только от рвоты, но и от боли. Негоже врачевателю являться перед Богами Небесной Горы в блевотине и корчах. Ведь в конечном-то счете лишь от него самого зависит, уползет ли он из этого мира, харкая кровью, в пролежнях и нечистотах, или удалится достойно: благодарно улыбаясь и радуясь тому, что успел узнать, увидеть, прочувствовать и пережить.
– Афарга! Тартунг!
– снова позвал он чуть погодя, удивляясь, почему столь простое решение не приходило прежде ему в голову.
Эврих нетерпеливо приподнялся на локте и со стоном рухнул на постель. Он почувствовал, как внутри него обрываются какие-то тонкие нити, отзываясь во всем теле то острой ножевой болью, то тупым болезненным эхом. Ему казалось, что не только сам он превратился в сплошной ком боли, но и все вокруг соткано из нее. Он слышал её шипение, ощущал её вкрадчивые и безжалостные прикосновения. Он потел ею, вдыхал её и выдыхал, отравляя страданием все, что его окружало. Это было невыносимо. Этому надо положить конец, но на зов его никто не откликался, а самому ему было не добраться до заветной сумки...
– Афарга!
– позвал он в третий раз, погружаясь в омут болезненного небытия, из которого несколькими мгновениями позже его извлек тревожный звон множества маленьких колокольчиков. Тонкому звону колокольчиков вторил негромкий и низкий рокот барабана, заставивший сердце Эвриха забиться чаще. Один за другим стали вспыхивать светильники, рассеивавшие окружавшую тьму, потом чьи-то сильные руки подняли его и, несмотря на слабые протесты, усадили, оперев спиной о сложенные горкой кожаные подушки.