Тень ворона
Шрифт:
— Куда уж там! Они же у него совсем запуганы, — досадливо бросил ему брат Павел и, опасаясь за собственную горячность, поспешно удалился, не желая больше спорить.
Брату Павлу казалось, что Жером так и подставляет ему под руку свою елейную рожу, но Павел, который, подобно многим сильным и крупным мужчинам, бывал поразительно ласков и кроток со слабыми и беззащитными, каковыми были его младшие воспитанники, слишком хорошо сознавал, как могут его кулаки отделать противника, не уступающего ему в силе. Что останется от такого сморчка, как Жером, даже подумать страшно!
Прошло больше недели, прежде чем неприятные новости дошли до слуха
— Ну и везучий же парень наш Джордан! — весело высказался провост Эрвальд. — Надо же так, чтобы против него выдвинули такое обвинение, в которое никто не поверит, и любой под присягой подтвердит, что это не так! Джордан всегда выпекал полновесные буханки, не знаю, как у него насчет остального, а в этом он всегда был честен. Вот если бы ему приписали какого-нибудь внебрачного ребенка из тех, что родились в этом году, тут бы он, пожалуй, язык прикусил. Но хлебопек он честнейший и никогда никого не обвешивал! Как священника угораздило эдак оконфузиться, для меня загадка. А Джордан теперь рвет и мечет, язык у него хорошо подвешен, так что он еще и за других, не таких смелых, пожалуй, вступится.
Вот так случилось, что форгейтский провост вместе с пекарем Джорданом и еще парочкой почтенных жителей предместья явился восемнадцатого декабря на собрание капитула просить аудиенции у аббата Радульфуса.
— Я просил вас уединиться со мной для беседы, чтобы не мешать братьям-монахам в обсуждении насущных дел, — начал аббат, когда за ними закрылась дверь приемной в аббатских покоях. — Я понял, что вам нужно многое со мной обсудить, и хочу поговорить откровенно. Времени у нас достаточно. Слушаю вас, господин провост! Я, как и вы, желаю процветания и благополучия жителям Форгейта.
Обращаясь к мастеру Эрвальду, аббат намеренно употребил в речи его неофициальный титул, как бы приглашая того к неофициальному разговору. Эрвальд именно так это и понял.
— Отец аббат, — начал Эрвальд озабоченным тоном, — мы пришли к вам, потому что не очень довольны отношением к нам нового священника. На отце Эйлиоте лежат церковные обязанности, их он исполняет достойно, и в этом мы на него не жалуемся. Но вот когда он сталкивается с нами в обычной жизни, то нам не нравится его обращение. Он усомнился, свободный ли человек его работник Элгар или виллан, а нас даже не спросил. Уж мы-то хорошо знаем, что он свободный! Потом он заставил Элгара вспахать пар на участке своего соседа Эдвина, не сказав тому ни слова и не спросив разрешения. Он обвинил мастера Джордана, что тот якобы обвешивает народ, а мы все знаем, что это напраслина. Джордан славится тем, что печет хлеб вкусно и без обвеса.
— Это истинная правда, — с жаром вступил Джордан. — Я арендую пекарню у аббатства, работаю на вашей земле, вы знаете меня уже много лет и знаете, что для меня хорошая выпечка — дело чести!
— Вы совершенно правы, — согласился Радульфус. — Ваш хлеб хорош. Продолжайте, мастер провост, у вас ведь есть еще что сказать!
— Да, милорд, как не быть! — согласился Эрвальд, еще больше посерьезнев, — Вы, наверное, уже слыхали, как сурово отец Эйлиот обращается с учениками в школе. И так же жестоко он расправляется
— Чего же им тут бояться! — возразил аббат. — Бояться надо только тем, у кого совесть не чиста и кто знает за собой грехи. Но я не думаю, чтобы среди его прихожанок нашлись такие уж великие грешницы.
— Нет, милорд! Женщины очень чувствительны и пугливы. Они начинают копаться в себе в поисках грехов, которые они совершили невольно. Они совсем запутались и уже сами не знают, где грех, а где не грех, и теперь едва смеют дохнуть, чтобы не подумать: «А вдруг я делаю что-то плохое? « Но и это еще не все!
— Я вас слушаю, — сказал аббат.
— Милорд, есть у нас в приходе один добрый человек, он очень бедный. Зовут его Сентвин. Его жена на днях родила. Младенец уродился совсем хиленький, и родители поняли — не жилец он! Чтобы спасти его душу, Сентвин кинулся скорей к священнику и умолял прийти и окрестить ребенка, пока тот не умер. А отец Эйлиот велел ответить Сентвину, что он сейчас молится и не придет, покуда не закончит. Как ни упрашивал его Сентвин, тот не согласился прервать свои молитвы. А когда он наконец пришел, было уже поздно — младенец скончался.
В первое мгновение все оцепенели в немом молчании, словно мрачная туча вползла в светлую комнату, обшитую деревянными панелями.
— Слушайте дальше, святой отец! Он отказал младенцу в христианском погребении, потому как тот, дескать, некрещеный. Он сказал, что ребенка нельзя хоронить в освященной земле. Пообещал только прочесть над его гробиком кое-какие молитвы. Так его и закопали за оградой кладбища. Я могу показать вам могилку.
С натугой, точно ворочая тяжелые камни, аббат Радульфус выговорил:
— Он был вправе так поступить.
— Вправе? А ребенок? Где же его права? Он умер бы как христианин, если бы священник пришел по первому зову.
— Он был вправе так поступить, — неумолимо, но с чувством глубокого отвращения повторил Радульфус. — Час молитвы — это святое.
— Но и новорожденное дитя тоже! — возразил Эрвальд в приливе риторического вдохновения.
— Хорошие слова. И да услышит господь нас обоих! Бывают особые обстоятельства, когда отступление от правил прощается. Если вам есть еще что сказать, рассказывайте все до конца.
— Милорд, жила у нас в приходе одна девушка по имени Элюнед. Редкая красавица! Она была не такая, как все, шалая какая-то. Все ее знали. Видит бог, никому не делала зла, кроме себя самой. Такая уж она уродилась несчастная! Понимаете, милорд, она не умела сказать «нет» мужчине. Все-то она гуляла — то с одним, то с другим, а потом приходила в слезах каяться. Обещала исправиться, но как была шалой, так и осталась. И ведь сама верила в то, что обещала! Но сдержать слово была не в силах. Стоило какому-нибудь парню посмотреть на нее и повздыхать, как все бывало забыто. Отец Адам никогда не прогонял ее, он ее исповедовал, налагал епитимью, а потом отпускал грехи. Он понимал, что она над собою не властна. Уж больно она была жалостлива ко всем — к мужчинам, к детям, к животным, жалела всех без разбору!