Тень. Голый король.
Шрифт:
31 января
Он сказал Акимову, что Комедия – это театр одного человека, а Художественный – коллектив. И вот этому коллективу как раз не хватает именно такой индивидуальности, как Ирина Прокофьевна. И он выражает надежду, что Акимов не будет препятствовать переходу Гошевой в коллектив Художественного театра. Выслушав все это вежливо и просто, поглядывая на Немировича-Данченко своими до крайности внимательными голубыми глазами, маленький, острый, полный энергии, но лишенный и признака суетливости, – пружина, заведенная до отказа, Акимов ответил генералу от Художественного театра следующим образом. Нет, он не может согласиться с тем, что Театр Комедии – театр одного человека. Всякий театр коллективен по своей природе. Гошева необходима коллективу Театра Комедии. Но тем не менее он, Акимов, не будет задерживать Гошеву в своем театре, точно так же как Владимир Иванович на заре Художественного театра не стал бы задерживать молодую актрису, уходящую из его молодого
1 февраля
Здесь тоже слишком уж оживленная, опьяневшая оттого, {что} хлебнула чужого горя, высокая молодая женщина в короткой, чуть ниже талии кофточке, или верхней одежде для улицы, имеющей другое название, увидев меня и узнав – я только что раскланивался со сцены, – метнулась мне навстречу к каким-то своим знакомым, шедшим возле, сказала умышленно громко, не для них, а для меня; «Первый акт – сказка, второй – совсем не сказка, а третий – неизвестно что». Вся манера говорить была у нее окололитературная или театральная. Это была либо жена режиссера, либо начинающий режиссер, либо театральный критик из кругов, отрицающих Театр Комедии, – во всяком случае, она ликовала. Неуспех пьесы был до того несомненен, что в последних известиях по радио отсутствовало обязательное во время подобных декад сообщение, что, мол, состоялась премьера такого-то ленинградского спектакля, который был тепло принят зрителями. Из театра пошли мы к Образцовым. Он ни за что не хотел верить нам. А тут позвонили еще друзья его, Миллеры, сообщившие, что им спектакль очень понравился и имел большой успех. Но я-то знал, как обстояло дело. Вечером шел я на спектакль, как на казнь. К моему ужасу, пришел Корней Иванович Чуковский, Квитко. Появился Каплер, спокойный и улыбающийся. Оня Прут. Даже в правительственной ложе появились какие-то очень молодые люди, скрывающиеся скромно в самой ее глубине. И вот совершилось чудо. Спектакль прошел не то что с большим – с исключительным успехом. Тут я любовался прелестным Львом Моисеевичем Квитко. Он раскраснелся, полный, с седеющей шапкой волос, будто ребенок на именинах, в гостях. Он радовался успеху, легкий, радостный, – воистину поэт. Радовался и Корней Иванович. Я на всякий случай предупредил его, что второй акт – будто из другой пьесы, повторил то, чем попрекали меня вчера. Но он не согласился: «Что вы, – второй акт прямое продолжение первого». На этот раз вызывали дружно, никто не уходил, когда мы раскланивались, зал стоял и глядел на сцену. И занавес давали несколько раз. Вызывали автора.
2 февраля
Вызывали режиссера. В последний раз вышли мы на просцениум перед занавесом. Это был успех настоящий, без всякой натяжки. И я без страха шел через полукруглый коридор Малого театра. Подошел Каплер, похвалил по-настоящему, без всякой натяжки и спросил: «Эту пьесу вы и писали в „Синопе“?» И когда я подтвердил, задумчиво покачал головой. На следующий день состоялся утренник – и этот, третий, спектакль имел еще больший успех. Мы перед началом задержались у входа в театр. Солнце светило совсем по-летнему. Подбежала Леля Григорьева, дочка Наташи Соловьевой, юная, веселая, на негритянский лад низколобая и кучерявая, несмотря на свою русскую без примеси кровь. И я обрадовался. Словно представитель майкопских времен моей жизни пришел взглянуть на сегодняшний мой день. Она попросила билет, и я устроил ей место в партере. Пришла она с подругами. У тех места были в ложе второго яруса. Но Леля по-товарищески пустила одну из них на второй акт в партер, и я увидел ее сияющее полудетское лицо в ложе. Ей спектакль нравился с той силой, как бывает в студенческие годы. Пришел на спектакль и Шкловский, под руку с Ваней Халтуриным. Курносое, прямо на тебя смотрящее, большое лицо Виктора Борисовича еще не оскалилось, но вот-вот готово было показать зубы на бульдожий лад. Я знал, что он не любит пьес и будет браниться. Вероятно, и бранился уже заранее по дороге, если судить по виноватой улыбке, с которой поздоровался со мной Ваня Халтурин. Итак, третий спектакль прошел с наибольшим успехом, но критики и начальство посетили первый! Тем не менее появились статьи доброжелательные, а Образцов в «Правде» похвалил меня в обзорной статьей. Тем не менее отношения с Акимовым омрачились. Он слышал, как высказывал я недовольство тем, что выпустил он Гарина без достаточного количества репетиций. И в самом деле – Лецкий играл грубее, но лучше. У него все было ясно. Злодей и есть злодей. Все оказывались на местах.
3 февраля
В
Татьяна ЗарубинаМоя азбука
I
«Генрих. Я кончил семь факультетов, Ланцелот.
Ланцелот. Рад за вас, Генрих.
Генрих. С вашей философией я познакомился на первом курсе философского. Она была изложена в предисловии, в примечании, в трех словах и тут же отвергнута за узость».
Моя мама была очень чистым, простым и наивным человеком – как раз таким, какого пуще всего боялись шварцевские министры и людоеды-администраторы. Из другого она была измерения, из сфер мистических, надземных, непостижных их уму, как, скажем, слово «трансцендентный».
Она принадлежала к первому поколению актеров акимовского театра, воспитанному двумя Ланцелотами сразу – Шварцем и Акимовым.
И еще она была волшебницей. А как иначе можно объяснить то обстоятельство, что, до конца дней своих не разбогатев, она умудрилась тем не менее сделать мне в детстве два царских подарка:
возможность общения со Шварцем – раз;
многолетнее соседство с близким ему по духу, корням и масштабу личности Н.П. Акимовым – два.
Как и все неблагодарные дети, я приняла эти подарки как нечто само собою разумеющееся, как должное, как норму. Нормой было поведение этих людей, их отношение к окружающим и к тому, что они делают. Потом, столкнувшись с нормой, я очень растерялась. И до сих пор не могу прийти в себя. Зато – пусть, как водится, с опозданием – усвоена цена: подарки-то царские.
Благодаря этим подаркам, философия, отторгнутая Генрихом и набранная мелким шрифтом в моих вузовских учебниках, тоже была подкожно введена с глубокого детства. Все искренние попытки освободиться от этой идеалистической инъекции, действовать сообразно крупному шрифту с его неизбежным выводом – «сапоги выше Шекспира» – кончались настолько плохо, что и вспоминать-то противно. И совестно.
В самой первой «Тени», которая, по словам Акимова, стала «Чайкой» и «Принцессой Турандот» Театра Комедии, мама играла Юлию Джули – эту исключительную дрянь, ничтожество, карьеристку и предательницу, наступившую в детстве на хлеб, чтобы не замарать новые башмачки. Говорят, она играла ее хорошо, о чем я судить никак не могу, поскольку именно в этом году появилась на свет, помешав таким образом маме сыграть премьеру. Но в чем я абсолютно уверена – она играла ее с удовольствием, несмотря на свою почти детскую потребность обязательно нравиться публике не только тем, как играет, но и тем, кого.
Потому что Юлию Джули написал Шварц – человек, при одном упоминании имени которого маме, по собственному ее признанию, всегда хотелось встать.
Тут не в литературе было дело; мама избегала участия в литературных дискуссиях, сознавая свою неискушенность. Просто для нее – и в этом смысле она была не одинока, в театре многие относились к Евгению Львовичу именно так – Шварц был материализованной СОВЕСТЬЮ. Рыцарем и аристократом духа. Сравнить это можно с сегодняшним отношением – правда, гораздо более широкой аудитории – к таким фигурам, как А.Д. Сахаров и Д.С. Лихачев.
Поэтому, если в присутствии мамы кто-нибудь ронял неосторожное слово с негативным оттенком в адрес Евгения Львовича, – глаза делались сиреневыми от гнева и поднималась буря.
Логики, системы, аргументов не было никаких, кроме одного – Вы, кто бы Вы там ни были, – не стоите – подметок его шлепанцев, его окурка, хвоста его собаки Тамарки, не говоря уже о его неудачах, до которых Вам-то все равно никогда не допрыгнуть, сколько ни прыгайте…
Тут был элемент идолопоклонничества, цветаевского «свете тихий моей души», благословенного по той причине, что никогда не было обмануто!
Мое восприятие Шварца было, таким образом, генетически предопределено.
…Москва, конец 44 и 45, победный год. Огромная гостиница «Москва», на каждом этаже которой живут мамины (следовательно, и мои) друзья и знакомые, так что в гости можно ходить с утра и до самого вечера и спастись таким образом – от умывания, от манной каши, от рыжих кусачих рейтуз…
И самым надежным местом в этом смысле был номер Шварца, где можно было все, где никогда и никто не напоминал тебе, что ты мал, а потому неполноценен, никто не пытался воспитывать, от чего уже тогда у меня сводило скулы, и никто не посмел бы сказать: «теперь пойди, погуляй, мы заняты, нам некогда» (все ведь несчастья в его сказке «Два брата» произошли оттого, что старший брат слишком часто просил младшего оставить его в покое!).