Тень. Голый король.
Шрифт:
Умел неинтересное дело сделать интересным.
Меня, например, не могли заставить умыться: я пускалась на любые хитрости, чтобы избежать этой процедуры, – Шварц перехитрил меня.
Сначала он согласился: умываться не надо – это долго; вода течет за шиворот – это противно, да и не такая уж я грязная, чтобы все время умываться. Но вот бриться – надо. Иначе вырастет борода – как у священника, которого я, впервые в жизни увидев при полном параде (в черной рясе, с огромным крестом) на лестнице гостиницы «Москва», смертельно испугалась. Шварцу нравилось, что, рассказывая об этой встрече, я все время оговаривалась и называла священника – «смущенником».
Так вот, чтобы не выросла такая же – до пупа! – борода,
Шварц умел рассмешить, когда было не до смеха:
Танька рыбий жир пилаИ как рыбка поплыла —Рыбка маленькая,Рыбка жирненькая.Мама в гости идет,Таньку в баночке несет.Я пробовала обидеться на «жирненькую рыбку» («Вы меня голую посмотрите – одни ребра торчат!»), но Шварц возразил, что если уж превращаться в рыбку, то непременно в толстенькую – кто ж это понесет в гости рыбий скелет?!
Он умел успокоить, когда было тревожно.
Разбила термос Танечка,Когда была в гостях,Увидели хозяеваИ закричали «Ах!»,И выгнали на улицуНесчастное дитя… —далее следовало душераздирающее описание страданий «несчастного дитя», выкинутого на мороз из-за какой-то железки с грудой стекляшек, – никогда не прощу дырявую свою память, не сохранившую конец этой восхитительной песенки, пролившей целебный бальзам на мою пятилетнюю душу…
Термос-то действительно был очень хороший. Сверхзаграничный. Просто удивительно, как это хозяевам повезло достать такое «во дни мытарств, во времена немыслимого быта». Он на самом деле им был очень нужен, потому что они были артисты и часто разъезжали. Я разбила его случайно – мне вовсе не нужен был термос, мне нужна была гитара. А она лежала на столе, за термосом. Я полезла на стол и нечаянно уронила термос. Хозяева были очень хорошие люди, но тут они не сдержались, очень сильно накричали на меня и выставили за дверь.
И я пошла к Шварцу. И он сочинил песенку. И я поняла, что Шварц – перебей я хоть все в его доме! – никогда бы на меня не накричал. Тогда песенка успокоила меня.
А много позже я поняла, что это был, может быть, первый урок королевского отношения к «немыслимому быту».
Много позже я узнаю также настоящего Шварца – уже, увы! – вне общения с ним, через все, что он написал и что о нем написали другие. Это уже будет другое, столь же блаженное и удивительное, общение, ограниченное во времени рамками моего существования. Я узнаю великого лирика со сказочным мироощущением, способного возвысить быт до уровня сказки (а не наоборот, чем грешат многие его эпигоны, в результате чего получается пошлость). Я узнаю очень веселого человека, рожденного Дон Кихотом в самое для того неподходящее время. Впрочем, для Дон Кихота любое время – неподходящее. Я узнаю большого трагика и замечательного сатирика. Но все это будет много позже.
До этого будет еще – победный салют, который мы с мамой смотрели из окон шварцевского номера, затем возвращение в Ленинград и походы «к Шварцам на канал Грибоедова».
Туда мы часто ходили с отцом, режиссером студии детских и юношеских фильмов. Он приезжал в послевоенный Ленинград работать с Евгением Львовичем над сценарием сказки. Это было в 1946 году. Фильм по шварцевскому
Может быть, эти походы вместе со мной были тактической хитростью кинематографиста-сказочника Роу, человека, горячо любившего сказку и преданного этому жанру, но связанному тем не менее с индустрией, с производством, с далеко не сказочными персонажами из репертуарных отделов, битого и потому осторожного. И мое тогдашнее присутствие амортизировало напряженность в отношениях подчиненного конъюнктуре отца с нежелающим ей подчиняться Евгением Львовичем: в присутствии детей Шварц не позволял себе терять добродушия. Он острил, вспоминал мои «подвиги» в гостинице «Москва», соболезновал папе – счастливому обладателю «вождя краснокожих», который бьет чужие термосы и устраивает потопы в номерах великих композиторов (было такое: в номере Соловьева-Седого две хулиганки, одной из которых была я, оставили открытыми краны в ванной. Скандал был жуткий). С мамой мы ездили в Комарово. Там мы встречали в домике Шварцев 1952-й год. Шварц поднял тост за Николая Павловича Акимова, тогда опального, вынужденного уехать из Ленинграда и гуляющего, что называется, по острию ножа. Шварц поднял тост за талантливого и глубоко порядочного человека. Теперешнее поколение не поймет, что тост этот тоже был поступком. И слава Богу. Я это тоже поняла «много позже». Мамино же поколение, к которому принадлежали гости, понимало это, к сожалению, очень хорошо. Потому и любили Шварца.
Известную фотографию с котом на фоне ковра Шварц подарил мне с надписью: «Дорогой Танюше от Кота Котовича и Евгений Львовича».
На этой фотографии – мой «детский», добрый, «домашний» Шварц, увертюра к знакомству с которым – спасибо родителям! – относится к сороковым годам.
II
«Генрих. Вредно народу смотреть на так называемых хороших людей. Даже ваша смерть в бою может разбудить то, что уснуло, и воскресить то, что давно уже умерло… Вы боретесь с глупостью и предательством, а мы ими пользуемся. И потому мы непобедимы».
В последний раз я видела Евгения Львовича, похудевшим и грустным, как мне показалось, на премьере «Обыкновенного чуда». Этот спектакль поставил Акимов, едва вернувшись в некогда им созданный и без него успешно разваленный по всем параметрам театр. Обращение (и возвращение!) к Шварцу было, ко всему прочему, некой очистительной в нравственном отношении акцией – после всех «поющих жаворонков», «летних дней», «рассветов над Москвой» и очень образцовых «молодых», за драгоценное здоровье которых предлагалось мысленно выпить зрительному залу.
К тому времени я знала уже «Тень», «Дракона», «Обыкновенное чудо» (последнее успела даже посмотреть в Москве с Гариным – королем в его же постановке) – и мой «детский» Шварц постепенно приобретал черты акимовского гениального портрета 1938 года – единой легкой линией очерченная фигура человека, которого гильотина не заставит черное назвать белым, – у стола с верблюдом, в пустой, полуреальной, как из сна, комнате.
Я осознавала к тому времени дистанцию, поэтому съежилась от неловкости, когда Шварц сказал:
– Ходят слухи, что ты пишешь стихи.
– Эт-то не стихи, – мрачно пробубнила я, готовая провалиться и растерзать сплетников. Это была моя страшная тайна – даже от мамы.
– А что же это такое? Проза?
– Н-нет. Это – так… (Неопределенный жест.) Понравилось, например, что солнце рассыпается по ночам на звезды. Раскалывается. От ужаса, что увидело за день. Я и пишу стих. Дли-и-нный. И все остальное там – ни при чем.
– Ну и что? Можно и так. Только каждый день. Вот сегодня – тебе нравится спектакль?