Теневой путь 4. Арена теней
Шрифт:
— Господин Роули слишком молод, чтобы жениться, — говорит она, покачивая бедрами.
У Альберта градом катится пот со лба, но он не шевелится. Вилли сжимает кулаки. Мы едва сдерживаемся.
Председатель спрашивает, какого рода отношения были у нее с Альбертом.
— Совершенно невинные, — говорит она, — мы были просто знакомы.
— В вечер убийства подсудимый находился в состоянии возбуждения?
— Конечно, — не задумываясь, отвечает она. Видимо, это ей льстит.
— Почему же?
— Да, видите ли… — Она улыбается и чуть выпячивает грудь. — Он был в меня так влюблен…
Вилли глухо стонет. Прокурор пристально смотрит на него сквозь пенсне.
— Потаскуха! — раздается вдруг на весь зал.
В публике сильное движение.
— Кто это
Конор гордо встает.
Его приговаривают к пятидесяти маркам штрафа за нарушение порядка.
— Недорого, — говорит он и вытаскивает бумажник. — Платить сейчас?
В ответ на это он получает еще пятьдесят марок штрафа. Ему приказывают покинуть зал.
Девица стала заметно скромнее.
— Что же происходило в вечер убийства между вами и Бартшером? — продолжает допрос председатель.
— Ничего особенного, — неуверенно говорит она. — Мы просто сидели и болтали.
Судья обращается к Альберту:
— Имеете ли вы что-нибудь сказать по этому поводу?
Я сверлю Альберта глазами. Но он тихо произносит:
— Нет.
— Показания свидетельницы, следовательно, соответствуют действительности?
Альберт горько улыбается, лицо его стало серым. Девушка неподвижно уставилась на распятие, висящее над головой председателя.
— Возможно, что они и соответствуют действительности, но я слышу все это сегодня в первый раз. В таком случае, я ошибался.
Девушка облегченно вздыхает. Вилли не выдерживает.
— Ложь! — кричит он. — Она подло лжет! Развратничала она с этим молодчиком… Она выскочила из ложи почти голая.
Шум и смятение. Прокурор негодует. Председатель делает Вилли замечание. Но его уже никакая сила не может удержать, даже полный отчаяния взгляд Альберта.
— Хоть бы ты на колени сейчас передо мной бросился, я все равно скажу это во всеуслышание! — кричит он Альберту. — Развратничала она, да, да, и когда Альберт очутился с ней лицом к лицу и она ему наговорила, будто Бартшер напоил ее, он света невзвидел и выстрелил. Он сам мне все это рассказал по дороге в полицию!
Защитник торопливо записывает, девушка в отчаянии визжит:
— И правда, напоил, напоил!
Прокурор размахивает руками:
— Престиж суда требует…
Словно разъяренный бык, поворачивается к нему Вилли:
— Не заноситесь вы, параграфная глиста! Или вы думаете, что, глядя на вашу обезьянью мантию, мы заткнем глотки? Попробуйте-ка вышвырнуть нас отсюда! Что вы вообще знаете о нас? Этот мальчик был тихим и кротким — спросите у его матери! А теперь он стреляет так же легко и просто, как когда-то бросал камешки. Раскаяние! Раскаяние! Да как ему чувствовать это самое раскаяние, если он четыре года подряд мог безнаказанно отщелкивать головы ни в чем не повинным людям, а тут он лишь прикончил человека, который вдребезги разбил ему жизнь? Единственная его ошибка — он стрелял не в того, в кого следовало! Девку эту надо было прикончить! Неужели вы думаете, что четыре года кровопролития можно стереть, точно губкой, одним туманным словом «мир»? Мы и сами прекрасно знаем, что нельзя этак — за здорово живешь — пристреливать своих личных врагов, но уж если сдавит нам горло ярость и все внутри перевернет вверх дном, если уж такое найдет на нас… Прежде чем судить, вы хорошенько подумайте, откуда все это в нас берется!
Неистовая сумятица. Председатель тщетно пытается водворить порядок.
Мы стоим, тесно сгрудившись. Вилли страшен. Козоле сжал кулаки, и в эту минуту на нас никакими средствами не воздействуешь, — мы представляем собой слишком большую опасность. Единственный полицейский в зале не отваживается близко подойти к нам. Я подскакиваю к скамье присяжных.
— Дело идет о нашем товарище, о фронтовике! — кричу я. — Не осуждайте его! Он сам не хотел того безразличия к жизни и смерти, которое война взрастила в нас, никто из нас не хотел его, но на войне мы растеряли все мерила, а здесь никто не пришел нам на помощь! Патриотизм, долг, родина, — все это мы сами постоянно повторяли себе, чтобы устоять перед ужасами фронта, чтобы оправдать их!
Вилли оказывается вдруг рядом со мной.
— Всего только год тому назад вот этот парень, — ой указывает на Альберта, — с двумя товарищами лежал в пулеметном гнезде, единственном на всем участке, которое еще держалось, и вдруг — атака. Но эти трое не потеряли присутствия духа. Они выжидали, целились и не стреляли раньше времени, они устанавливали прицел точно, на уровне живота, и когда противник уже думал, что участок очищен, и бросился вперед, только тогда эти трое открыли огонь. И так было все время, пока не подоспело подкрепление. Атака была отбита. Мы подсчитали тех, кого отщелкал пулемет. Одних точных попаданий в живот оказалось двадцать семь, все были убиты наповал. Я не говорю о таких ранениях, как в ноги, в мошонку, в желудок, в легкие, в голову. Этот вот парень, — он опять показывает на Альберта, — со своими двумя товарищами настрелял людей на целый лазарет, хотя большинство из раненных в живот не пришлось уж никуда отправлять. За это он был награжден «железным крестом» первой степени и получил благодарность от полковника. Понимаете вы теперь, почему не вашим гражданским судам и не по вашим законам следует судить его? Не вам, не вам его судить! Он солдат, он наш брат, и мы выносим ему оправдательный приговор!
Прокурору наконец удается вставить слово.
— Это ужасное одичание… — задыхается он и кричит полицейскому, чтобы тот взял Вилли под стражу.
Новый скандал. Вилли держит весь зал в трепете. Я опять разражаюсь:
— Одичание? А кто виноват в нем? Вы! На скамью подсудимых вас надо посадить, вы должны предстать перед нашим правосудием. Вашей войной вы превратили нас в дикарей! Бросьте же за решетку всех нас вместе! Это будет самое правильное. Скажите, что вы сделали для нас, когда мы вернулись с фронта? Ничего! Ровно ничего! Вы оспаривали друг у друга победы, закладывали памятники неизвестным воинам, говорили о героизме и уклонялись от ответственности! Нам вы должны были помочь! А вы что сделали? Вы бросили нас на произвол судьбы в самое трудное для нас время, когда мы, вернувшись, силились войти в жизнь! Со всех амвонов должны были вы проповедовать, напутствовать нас должны были вы, когда нас увольняли из армии, вы должны были неустанно повторять: «Мы все совершили ужасную ошибку! Так давайте же вместе заново искать путей к жизни! Мужайтесь! Вам еще труднее, чем другим, потому что, уходя, вы ничего не оставили, к чему вы могли бы вернуться! Запаситесь терпением!» Вы должны были заново раскрыть перед нами жизнь! Вы должны были заново учить нас жить! Но вам не было до нас никакого дела! Вы послали нас к черту! Вы должны были научить нас снова верить в добро, порядок, созидание и любовь! А вместо этого вы опять начали лицемерить, заниматься травлей и пускать в ход ваши знаменитые статьи закона! Одного из наших рядов вы уже погубили, теперь на очереди второй!
Мы не помним себя. Вся ярость, все озлобление, все разочарование наше вскипают сразу и переливаются через край. В зале стоит невообразимый шум. Проходит много времени, прежде чем восстанавливается относительный порядок. Всех нас за недопустимое поведение в зале суда приговаривают к однодневному аресту и тотчас же уводят. Мы легко могли бы устранить с дороги полицейского, но нам это не нужно. Мы хотим в тюрьму вместе с Альбертом. Мы вплотную проходим мимо него, мы хотим ему показать, что мы все — с ним…
Позднее мы узнаем, что он приговорен к трем годам тюрьмы и что приговор он принял молча.
3
Георгу Рахе удалось под видом иностранца переехать через границу. Одна мысль неотступно преследует его: еще раз стать лицом к лицу со своим прошлым. Он проезжает города и села, слоняется на больших и малых станциях, и вечером он у цели.
Нигде не задерживаясь, направляется он за город, откуда начинается подъем в горы. Он минует улицу за улицей; навстречу попадаются рабочие, возвращающиеся с фабрик. Дети играют в кругах света, отбрасываемых фонарями. Несколько автомобилей проносится мимо. Потом наступает тишина.