Тени минувшего
Шрифт:
— Да спасет вас Господь, — ответила ему своим монашеским прощаньем графиня, подав ему руку.
На другой же день обе девушки отправлены были на время к матушке Агнии на жительство в монастырь, но графиня приняла на себя заботу обеспечить их будущность.
Вечером графиня Анна Алексеевна уже писала архимандриту Фотию в Петербург. «Эти дни, — писала она, — заметила я у себя рассеянность в мыслях, страшное нерадение о спасении, леность ужасную в молитве: точно как бы была в тумане. Я видела суету о Господе и, посмотревши на нее и все ее терзание, из глубины сердца благодарю Бога, что он удержал меня от супружества. О, истинно блаженно состояние девическое! Никаких хлопот житейских за собою не имеет, только попечение едино остается иметь девице, как спасти душу. Но великую мне помеху в спасении души делает привязанность моя к сну, тогда как хотелось бы мне хоть по одному разику в ночь вставать на молитву»…
Но что-то, таившееся в глубине души графини Анны Алексеевны, помешало ей исповедаться пред Фотием в своих хлопотах о Петровых хотя бы одним словом…
Внук Петра Великого
(Канва для исторического романа)
Первым делом императрицы Елисаветы Петровны по вступлении ее на престол было озаботиться установлением твердого порядка в деле престолонаследия. Таково было настроение духа императрицы, что, вступив на престол при единодушном одобрении и восторге всех своих подданных, не имея себе никакого совместника, она, вспоминая ночь вступления своего на престол, также выражала опасение за свою судьбу и не имела определенной спальни, ночуя в различных комнатах и проводя часто всю ночь напролет в бодрствовании, занимаясь беседами с приближенными к ней женщинами. Нужно было положить конец неопределенности в престолонаследии, заранее указать наследника престола,
Но еще прежде, чем совершилось это знаменательное бракосочетание, для императрицы Елисаветы и всего русского двора выяснилась разница в личностях Петра и Екатерины, которая лучше всего измерялась тем фактом, что, насколько молодая великая княгиня привлекала к себе симпатии всех русских людей, настолько же супруг ее сделался предметом всеобщего неуважения и даже презрения. Великий князь Петр Феодорович, оставшись сиротою, не получил должного воспитания. Опекун молодого герцога, его дядя Адольф-Фридрих, предоставил его воспитание обер-гофмаршалу Брюммеру, о котором говорили, что «он способен лошадей обучать, а не принца воспитывать». По отзыву современников, Брюммер, будучи с малолетства в военной службе, «сам ни о чем не имел понятия» и задачу свою полагал в том, чтобы грубо и жестоко относиться к своему воспитаннику, уже с младенчества бывшему хилым и болезненным. Его секли розгами и хлыстом, ставили голыми коленями на горох, привязывали к столу и печи; мало того, Брюммер говорил Петру: «Я так вас велю сечь, что собаки кровь лизать будут; как бы я был рад, если бы вы сейчас же издохли». Мальчика учили ружейным приемам, маршировке, верховой езде, и он с детства пристрастился к солдатчине; из других предметов обучения особое внимание обращали на танцы, так что Петр сам говорил: «я уверен, что они хотят сделать меня профессором кадрили, а другого ничего мне знать не надобно». Действительно, юный герцог едва знал немецкую и французскую грамоту. Так как по рождению Петр был претендентом на короны шведскую и русскую, то его обучали при жизни отца обоим языкам, но Брюммер скоро прекратил занятия по русскому языку, говоря, что «этот подлый язык пригоден только собакам да рабам», и внушая молодому герцогу отвращение к русскому народу.
По свидетельству самой Екатерины, видевшей будущего своего супруга в Эйтине в 1739 г., она слышала, что молодой десятилетний герцог был «наклонен к пьянству, что его приближенные с трудом могли препятствовать ему напиваться за столом, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих, особенно Брюммера, что, впрочем, он выказывал живость, но был слабого и хилого сложения. Действительно, цвет лица у него был бледен, и он казался тощим и хрупким. Приближенные хотели выставить этого ребенка взрослым и с этою целью стесняли его и держали в принуждении, которое должно было вселить в нем фальшь, начиная с манеры держаться и кончая характером». На религиозное воспитание Петра также мало обращали внимания. Сначала уроки Закона Божия давали ему одновременно и лютеранский пастор, и православный иеромонах, бывший при дворе Анны Петровны, в виду неопределенности ожидавшей его судьбы, затем исключительно лютеранский пастор. Но, говорит Екатерина, «он с детства был неподатлив для всякого назидания. Я слышала от его приближенных, что в Киле (столице Голштинии) стоило величайшего труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей, какие от него требовали, и что он большею частью проявлял неверие». Когда молодой герцог прибыл в Россию, то императрица Елисавета, сама получившая плохое образование, поражена была невежеством и неразвитостью своего племянника и тотчас же окружила его наставниками, в числе которых был и известный Штелин, профессор элоквенции, оставивший нам воспоминания о своем ученике: ему велено было «обучать великого князя надлежащим наукам». Но занятия Штелина мало принесли пользы великому князю, упорно не желавшему учиться и подчинявшемуся требованиям своих учителей лишь из боязни гнева императрицы. Хуже всего было то, что Петр не любил чтения и ничего не хотел читать. К занятиям по русскому языку и Закону Божию православного исповедания Петр, к неудовольствию своей набожной тетки, относился с необычайным пренебрежением. Законоучителю своему Симеону Тодорскому, бывшему потом архиепископом псковским, Петр возражал по каждому пункту и в спорах с ним проявлял такой пыл, обнаруживавший привязанность его к лютеранству, что часто приближенные его должны были являться, чтобы прервать схватку между наставником и учеником. Даже в день присоединения своего к Православию Петр Феодорович не утерпел, чтобы не посмеяться над православными священниками, говоря: «им обещаешь многое, чего и не думаешь исполнить». Презрение к русскому народу и право славной вере поддерживали в нем все голштинцы, составлявшие его свиту, с Брюммером во главе, и в России, по недосмотру императрицы. Боясь императрицы, чувствуя отвращение к Брюммеру и другим своим воспитателям и наставникам, великий князь, лишенный всякого общества, стал находить удовольствие в беседе с своими камердинерами, лакеями, также привезенными из Голштинии; особенным доверием его пользовался камердинер Румберх, старый драгун Карла XII, и с ним не раз он советовался, как следует поступать ему в России. «В своих внутренних покоях», говорит Екатерина, «великий князь в ту пору только и занимался тем, что устраивал военные учения с кучкой людей, данных ему для комнатных услуг; он то раздавал им чины и отличия, то лишал их всего, смотря по тому, как вздумается. Это были настоящие детские игры и постоянное ребячество; вообще он был еще очень ребячлив, хотя ему минуло 16 лет». — «Ум его был все еще очень ребяческий», говорит Екатерина в другой редакции своих записок: «он забавлялся в своей комнате тем, что обучал военному делу своих камердинеров, лакеев, карлов, кавалеров (кажется, и у меня был чин), упражнял их и муштровал, но, насколько возможно, это делал без ведома своих гувернеров, которые, правду сказать, с одной стороны, очень небрежно к нему относились, а с другой — обходились с ним грубо и неумело и оставляли его очень часто в руках лакеев, особенно когда не могли с ним справиться. Правда, было ли то следствием дурного воспитания, или врожденной наклонности, но он был неукротим в своих желаниях и страстях».
Отношения великого князя к своей невесте вполне соответствовали его неразвитости и дурным наклонностям. «Великий князь, — говорит Екатерина, — казалось, был рад приезду моей матери и моему. Мне шел пятнадцатый год. В течение первых десяти дней он был очень занят мною; тут же и в течение этого короткого промежутка времени я увидела и поняла, что он не очень ценит народ, над которым ему суждено было царствовать, что он держался лютеранства, не любил своих
Екатерину Алексеевну тем более возмущало поведение великого князя, что она ясно сознавала свое умственное превосходство над ним. Едва приехав в Россию, она быстро поняла свое положение в чуждой для нее остановке и, желая стать в уровень с возложенными на нее надеждами, не руководимая никем, более того, даже иногда вопреки матери, естественной своей руководительнице, составила себе план поведения, совершенно противоположный поведению будущего своего супруга. Во вновь открытой, ранней редакции своих «Записок» Екатерина писала следующее: «вот рассуждение или, вернее, заключение, которое я сделала, как только увидала, что твердо основалась в России, и которое я никогда не теряла из виду ни на минуту:
1) нравиться великому князю,
2) нравиться императрице,
3) нравиться народу.
Я хотела бы выполнить все три пункта, и если мне это не удалось, то либо желанные предметы не были расположены к тому, чтоб это было, или же Провидению это не было угодно; ибо, поистине, я не пренебрегала ничем, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать, как следует, — все с моей стороны постоянно к тому употребляемо было с 1744 по 1761 г. Признаюсь, что, когда я теряла надежду на успех в первом пункте, я удваивала усилия, чтобы выполнить другие два желания; мне показалось, что не раз успевала во втором, а третий мне удался во всем своем объеме, без всякого ограничения каким-либо временем, и, следовательно, я думаю, что довольно хорошо исполнила свою задачу. Остальное, что я скажу, лучше пояснит то, что я уже сказала. Этот план в конце концов сложился в моей голове в пятнадцатилетнем возрасте, без чьего-либо участия, и самое большое, что я могу сказать, это то, что он был следствием моего воспитания; но если я должна сказать искренно, что я думаю, то я смотрю на него, как на плод моего ума и моей души, и приписываю его лишь себе одной; я никогда не теряла его из виду; все, что я когда-либо делала, всегда к этому клонилось, и вся моя жизнь была изысканием средств, как этого достигнуть».
И Екатерина блестяще доказала свой ум в скором времени по приезде в Россию. Между тем как ее мать тотчас по приезде в Россию спрашивала у императрицы, не может ли дочь ее сохранить лютеранство, выходя замуж за великого князя, и во время постигшей Екатерину тяжкой болезни спешила пригласить к ней лютеранского пастора, сама Екатерина, придя в сознание, просила послать за своим законоучителем, архимандритом Симеоном Тодорским. Выказывая усердие к православию еще до официального принятия его, Екатерина старательно изучала русский язык и, окруженная русской прислугой, делала в нем быстрые успехи. Это чрезвычайно возвысило Екатерину во мнении всех русских людей, и когда ее мать возбудила неудовольствие императрицы своими интригами, и зашла речь об ее отъезде, то императрица подавила в себе это неудовольствие лишь ради Екатерины.
Но при этом случае, пишет Екатерина, «я увидела ясно, что великий князь покинул бы меня без сожаления; что меня касается, то, в виду его настроения, он был для меня безразличен, но небезразлична была для меня русская корона». Надобно удивляться уму и самообладанию «15-летнего философа», как называла себя Екатерина, во всех случаях, когда люди и обстоятельства ставили ее в фальшивое положение. Собственная мать ее, принцесса Иоганна-Елисавета, уже возбудив неудовольствие императрицы своими сношениями с французским послом Шетарди, требовала от дочери, чтобы она в своих отношениях к окружающим руководствовалась ее симпатиями. Екатерина, в ответ на ядовитое поздравление Шетарди, что она причесана en Moyse, как нравилось императрице, сказала зазнавшемуся французу, что в угоду императрице она будет причесываться во все фасоны, какие ей нравятся. Шетарди, услышав такой ответ, сделал пируэт налево, ушел в другую сторону и больше к ней не обращался. Брюммер обращался к Екатерине несколько раз, жалуясь на своего воспитанника, и хотел ею воспользоваться, чтобы исправить и образумить великого князя, но Екатерина сказала ему, что это невозможно для нее, и что она этим только станет ему столь же ненавистна, как сам Брюммер и другие его приближенные; более того, Екатерина сама не раз играла и возилась с великим князем. «У нас обоих, — объясняет она, — не было недостатка в ребяческой живости». Тем не менее, когда великий князь стал бранить Екатерину за излишнюю, по его мнению, набожность, за то, что она слушала в своих комнатах заутреню во время Великого поста, она дала ему отпор. «Этот спор, — говорит Екатерина, — кончился, как и большинство споров кончаются, и его императорское высочество, не имея за обедом никого другого, с кем бы поговорить, кроме меня, понемногу перестал на меня дуться». Тем не менее, не один Брюммер, но и голштинские камердинеры великого князя ожидали, что, выйдя замуж, Екатерина возьмет верх над своим супругом и подчинит его своему влиянию, и стали часто говорить ему, как надо обходиться с женою. «Румберг, старый шведский драгун, — пишет Екатерина, — говорил великому князю, что его жена не, смеет дыхнуть при нем, ни вмешиваться в его дела, что, если только она захочет открыть рот при нем, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме, и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком. Великий князь по природе умел скрывать свои тайны, как пушка свой выстрел, и когда у него бывало что-нибудь на уме или на сердце, он прежде всего спешил рассказать это тем, с кем привык говорить, не разбирая, кому он это говорить, а потому его императорское высочество сам сразу рассказал мне все эти разговоры при первом случае, когда меня увидел; он всегда простодушно воображал, что все согласны с его мнением, и что нет ничего более естественного. Я отнюдь не доверила этого кому бы то ни было, но не переставала серьезно задумываться над ожидающей меня судьбой. Я решила очень бережно относиться к доверию великого князя, чтобы он мог, по крайней мере, считать меня надежным для себя человеком, которому он мог все говорить без всяких для себя последствий. Это мне долго удавалось».
Уже приближался день свадьбы, когда во время переезда из Москвы в Петербург, в селе Хотилове, Петр Феодорович заболел оспой. «Когда затем императрица и великий князь возвратились в Петербург, — пишет Екатерина, — и я увидала его, никогда еще не испытывала подобного испуга, как в этот раз. Он только что оправился от оспы, лицо его было совсем обезображено и распухло до крайности; словом, если бы я не знала, что это он, я ни за что бы не узнала его; вся кровь во мне застыла при виде его, и если бы он был немного более чуток, он не был бы доволен теми чувствами, которые мне внушил». Екатерина «с отвращением» слышала, как упоминали этот день. «Чем больше приближался день моей свадьбы, тем я становилась печальнее, и очень часто я, бывало, плакала, сама не зная почему; я скрывала, однако, насколько могла, эти слезы, но мои женщины, которыми я была окружена, не могли не заметить этого и старались меня рассеять»… «По мере того, как этот день приближался, — говорит Екатерина в в другой редакции своих «Записок», — моя грусть становилась все более и более глубокой, сердце не предвещало мне большого счастья, одно честолюбие меня поддерживало: в глубине души у меня было что-то, что не позволяло мне ни на минуту сомневаться в том, что рано или поздно мне самой по себе удастся быть самодержавной русской императрицей». Великий князь по-своему праздновал канун свадьбы, делавшей его, по его мнению, полноправным, взрослым человеком. В июле 1746 года двор переехал в Петергоф. «Здесь, — пишет Екатерина, — мне стало ясно, как день, что все приближенные великого князя, а именно его воспитатели, утратили над ним всякое влияние и авторитет: свои военные игры, которые он раньше скрывал, теперь он производил чуть не в их присутствии. Граф Брюммер и старший воспитатель видели его почти только в публике, находясь в его свите. Остальное время он проводил буквально в обществе своих слуг, в ребячествах, неслыханных в его возрасте, так как он играл в куклы».