Теперь всё можно рассказать. Том второй. Боги и лягушки.
Шрифт:
За окном стояла глубокая ночь. Видно почти ничего не было. Ничего, кроме одной детали.
Длинные, кривые, похожие ни то на щупальца, ни то на клешни – чёрные ветви деревьев плотно упирались в оконное стекло. Казалось, они налегали на него изо всех сил, будто хотели разбить и проникнуть в комнату.
Возле окна стоял старый обеденный стол грязно-белого цвета. Стол заваливался на один бок и выглядел довольно хлипким. Возле стола стоял колченогая деревянная табуретка.
В дальнем углу располагалась покрытая дешёвым, жирно переливающимся
Такова была изображённая на картине комната. Теперь пару слов о том, что в этой комнате происходило.
На грязном столе животом вниз лежал раздетый догола мальчик лет двенадцати. Ноги его свешивались со стола и слегка подгибались, подобно лягушачьим лапам. Левая рука его тянулась к подоконнику, тогда как правая плетью свешивалась к полу.
Миловидное лицо портила чудовищная гримаса. В глазах несчастного застыли нечеловеческий ужас и глубокое отчаяние.
Над мальчиком учинял насилие огромный мужичина.
Насильник стоял прямо возле стола. Левой рукой он держал свою жертву за щиколотку левой ноги. Правая рука тянулась к спине мальчика. Твёрдые рельефные мышцы её были напряжены до предела.
В правой руке был зажат штык-нож от автомата Калашникова. Оружие по самую рукоятку вонзалось ребёнку между рёбер.
Весёлый ручеёк алой крови катился по округлым бокам ещё живого существа прямо на белый стол, а оттуда и на пол. Под столом темнела лужа стремительно застывавшей детской крови.
Насильник был высоким, метра под два ростом, и очень крепким жилистым мужиком. Возраст его определить было трудно. С равным успехом ему можно было дать и двадцать лет, и все сорок.
На перекошенном ненавистью лице вздувались толстые серые вены. Мышцы шеи были напряжены так, что казалось, будто мужик сейчас лопнет от натуги.
Безумные глаза полыхали адским пламенем. Ненависть и похоть – вот те два чувства, которые ощущались в этом взгляде.
Мужик ненавидел мальчика, он хотел убить его. Более того, он его и убивал. Но при этом он страстно его хотел.
Растрёпанные тёмно-русые волосы с заметной проседью переливались отвратительным сальным блеском. Длинные неаккуратные усы торчали в разные стороны и напоминали еловые ветви. Жёсткая трёхдневная щетина покрывала всю нижнюю часть лица.
Одет он был в порванную до дыр и запачканную до коричневы майку-алкоголичку, в покрытые белёсыми разводами застарелого пота камуфляжные штаны, подпоясанные толстым ремнём из чёрной кожи. Ремень был украшен массивной золотой бляхой. На бляхе была отчеканена пятиконечная звезда.
На ногах у мужика были старые, порванные чуть ли не до дыр и все покрытые толстым слоем ещё свежей дорожной грязи берцы.
Впрочем, насильник был далеко не самым жутким из тех, кто был изображён на этой картине.
В дверном проёме стояла закутанная с ног до головы в грязные лохмотья женщина. Своим видом она напоминала жутковатую гору старого трепья.
Будто некая дьявольская паранжа лохмотья скрывали под собой все внешние особенности.
Сказать что-то определённое про фигуру этой женщины было нельзя. Её можно было посчитать и толстой, и худой, и коренастой, и субтильной.
Определить возраст женщины также было решительно невозможно. Ей запросто можно было дать и восемнадцать лет, и все восемьдесят.
Впрочем, куда больший интерес представляло то, во что эта женщина была одета.
На ней была широкая и очень длинная, доходившая до самого пола чёрная юбка. Точнее, юбка когда-то была чёрной, но потом заметно выцвела и засалилась, потеряв первоначальный оттенок. Теперь она была цвета чёрной плесени.
Ног женщины видно не было. Юбка полностью скрывала их от зрителя.
Всё, что находилось выше пояса, было надёжно спрятано жуткими, образовывавшими плотный куль лохмотьями. Старые, изорванные до огромных дыр оренбургские платки, грязные серо-коричневые тряпки, кусок старого пальто из тёмной ткани – вся эта мерзость надёжно скрывала женское тело от глаз зрителя.
Из-под лохмотьев робко показывались засаленные до блеска манжеты чёрной сорочки. Из них выползали две скрученные в аккуратные кулачки белые как мел пухлые ладошки.
На голову женщины был повязан на манер куфии оренбургский платок. Разглядеть черты лица было совершенно невозможно.
Единственное, что проглядывало из-под лохмотьев, – так это глаза. Две круглые зелёные точки, глядящие вроде бы в никуда, но при этом пристально наблюдающие именно за тобой.
Боже, до чего страшные это были глаза!
Холодные, как два изумруда, и при этом пугающе живые, как два болотных огонька. От них исходило какое-то воистину неземное, космическое, потустороннее сияние.
Я смотрел на картину как заворожённый. Она была отвратительной и пугала меня, но в то же время я почему-то не мог оторвать от неё взора. Она притягивала меня. Было в ней что-то такое…
Я, собственно, даже и не знаю, что это такое было. Картина казалась мне живой.
Во всём полотне чувствовалась какая-то странная, совершенно непередаваемая словами торжественность. Не знаю, почему именно, но как только я увидел эту картину, мне сразу же вспомнился Дейнека со своим «На открытии колхозной электростанции».
А ещё вспомнился Рембрандт. Мрачная атмосфера, причудливая игра света и тени, напряжённые мышцы безумного насильника. Всё это заставляло вспомнить работы голландского мастера.
– Тебе нравится? – самодовольно спросила Соня. – Это я написала. «Оргазм дезертира» картина называется.
– Как? – удивлённо переспросил я.
– «Оргазм дезертира», – повторила Барнаш. – Вот дезертир, вот его оргазм, – она указала сначала на мужика, а потом на мальчика. – Я давно пишу. И рисую тоже давно. Люблю иногда порисовать или маслом на холсте намалевать что-нибудь. Это очень здорово на самом деле. Как тебе картина? Нравится? Хочешь, подарю?