Теплоход "Иосиф Бродский"
Шрифт:
Он стоял на коленях подле сияющей мачты. Страстно вглядывался в отдаленный берег, уповая на то, что тьма начнет мерцать, сумрак раздвинется, и в темных лугах, над уснувшими рощами появится Ангел — его сияющий лик, огненные белые крылья, пылающая стать. Из разъятых уст, как громы и светы, прольются желанные слова.
Увидел, как впереди, за поворотом реки начало тихо светиться. Разгоралось нежное зарево. Что-то приближалось, бесшумное, великолепное, явившееся в русских пространствах, ниспосланное из иных, бесконечных пространств.
«Ангел, Ангел небесный!.. Молю тебя, появись!..» — шептал Есаул, целуя стальной, уходящий к звездам стержень.
Из-за поворота реки, на краю елового бора, окруженная дивным заревом, вставала огромная ель. Искусством осветителей
Он вернулся в каюту, проходя по коридорам, где слышались звериные крики, истошные вопли, любовные стенания, прошел к себе, упал не раздеваясь на кровать. И как только сомкнул веки, его потаенное око медленно повернулось в глазнице, остывая от дневных видений, обращаясь к таинственному миру снов, которые были реальностью, а недавняя явь являлась их слабой, неверной тенью.
И снился ему сон. Будто он идет по огромному торжественно-печальному залу, напоминающему пантеон, с высокими колоннами, мраморными урнами, гранитными венками. Из высокого плафона косо льется свет, освещая под ногами гранитные плиты с загадочными письменами и символами. Тревожно и странно, как в ритуальном зале крематория, хочется поскорее уйти. Он видит боковые двери, высокие, бронзовые, с круглой ручкой в виде стертого до блеска медного венка.
Отворяет дверь, стремясь поскорее покинуть зал. И вдруг оказывается в вечернем переулке, таком родном и знакомом, где прошло его детство. Небольшие деревянные и кирпичные домики, свет оранжевых абажуров, запах тополей, музыка в форточках и уютных двориках. Он идет по переулку туда, где в теплых сумерках высится старая колокольня и стоит их кирпичный дом с окном на четвертом этаже, где так знакомо и чудно светится матерчатый абажур и мелькают родные тени. Входит в прихожую — вешалка с бабушкиным холщовым пальто, ее старомодная соломенная шляпка. А вот и она сама в комнате, на кушетке, у стены, где висит длинный коврик с малиновыми маками, что когда-то в молодости она вышила нежным шелком. Бабушка вяжет, вязанье лежит у нее на коленях, спицы мерно шевелятся, переливаются, поблескивают, и она такая милая, родная, знакомая, с белой седой головой, чудесными любящими глазами, смотрит на него, улыбается. А в нем ликующая радость — бабушка жива, не умерла, не сбылись его детские страхи. Она рядом. Можно подойти, коснуться теплой руки, почувствовать, как по-домашнему пахнет ее кофта, услышать ее нежный любящий голос: «Васенька, мальчик мой дорогой!» Он едет к ней, о чем-то говорит, она ему отвечает, но слов не слышно, звук гаснет в беззвучной, ватной немоте. И он вдруг понимает, что это сон, бабушка снится ему. Она давно умерла, её больше нет и не будет. И лишь во сне, из таинственного небытия она посылает ему немой и печальный знак. И от этого такое горе, такое несчастье, пронзительная мука и боль. Он рыдает, и от этих рыданий, весь в слезах, просыпается. За окном каюты бледный рассвет. Он сидит на постели, весь в слезах. Плачут два его глаза, а третий меркнет, наливаясь мертвенной слепотой.
Есаул тяжело поднялся, не умея объяснить, кем был послан ему этот знак. Что силилась рассказать ему бабушка. Что тревожило ее в потусторонних мирах.
Прошел к умывальнику, вымыл холодной водой лицо, покинул каюту.
На реке было туманно и сыро. За бортом, проплывая, качался белесый бакен, на нем ci дела сонная чайка, и под оранжевыми лапками птицы призрачно загорался и гаснул зеленый огонь.
Есаул увидел, как вдоль поручней палубы приближается горбун, — красивое, изможденное лицо, большие, полные сострадания глаза, маленькое тщедушное, изуродованное тело. Есаула, как и в прошлый раз, удивила эта встреча. Горбун все сутки прятался в каюте, не принимая участия в пирах и развлечениях. Показывался на свет лишь в тихий рассветный час, когда в каютах спали, изнуренные ночными бесчинствами. Есаул хотел о чем-то спросить горбуна. Но тот, прижимаясь к поручням, прошел, лишь слабо ему поклонился.
В пригороде Воркуты хоронили шахтеров. Одиннадцать обгорелых изувеченных тел было извлечено из шахты. Один, Степан Климов, горнорабочий, был навеки погребен под камнями.
По кладбищенской дороге валила толпа, черная, как вар. Над головами плыли одиннадцать красных гробов, в которых, как в лодках, качались мертвецы на печальных волнах. Огненно, страстно ухал оркестр, дышал ошпаренной медью, жутко звякал, рыдал. Среди венков и траурных лент за гробами шли вдовы и матери, семенили сироты. Суровый, насупленный мужик нес ведерко с водой. Когда женщинам становилось худо и они оседали на руках у родни, мужик черпал кружкой, подносил, насильно вливал в кричащий рот, и вдовы захлебывались, глотали студеную воду.
За гробом машиниста Федюли спотыкалась, хватала руками красный кумач вдова в черном платке:
— Ой ты мой Федечка, ой мой дорогой!.. Зачем ты в гробике лежишь и не встанешь!.. Зачем деточек своих не обнимешь!.. Да как же ты нас всех любил и жалел, все доброе и хорошее делал!.. Хотел нас на море свезти, пальмы показать, на белом корабле поплавать!.. А теперь, Феденька, плывешь на красном корабле в могилу!.. Как я тебя, Федечка, из шахты ждала, все рубахи твои постирала!.. Пельмени к обеду сготовила, бутылочку припасла!.. Будешь ты, Федечка, обедать всырой земле!.. Там тебе начальство столик накрыло!.. А мне за тем столиком нету места!.. — Женщина начинала выть. На горле ее вздувалась клокочущая синяя вена. Мужчина черпал кружкой, вливал в ее стучащие зубы холодную воду.
За гробом крепильщика Скатова шла седая, в черном полушалке мать, всплескивая руками:
— Коля, Коленька, мальчик мой ненаглядный!.. Да какой же ты добрый, красивый был!.. Как ты маменьку свою любил, уважал!.. Как на баяне играл, кнопочками переливы выделывал!.. Кот наш Рыжик третий день с твоей подушки не слазит!.. Детки твои, как воробушки, жмутся!.. Сон мне приснился, что ты стоишь в огне и ручки ко мне протягиваешь!.. И зачем я, Коленька, в шахту тебя пустила!.. На пороге бы легла, за ножки тебя ухватила!.. Как же ты там мучился, задыхался!.. Всю-то жизнь под землю от меня уходил, и сейчас снова под землю, в могилку уйдешь!.. Ох, да у меня уже нету сил!.. — Она тяжело оседала, рушилась. Ее подхватывали, волокли. Ноги царапали землю. Водолей с ведром окунал кружку, вдавливал в рот. Вода щедро проливалась на землю.
За гробом бригадира шла его дочь, молодая, с заплаканным почернелым лицом:
— Папа, папочка, встань, поцелуй свою Оленьку!.. Зачем так рано от нас уходишь!.. Разве мы тебя не любили!.. Разве в гости к тебе не ходили!.. Ты внучка своего Олежку больше всех любил!.. Помнишь, папочка, как ты нам с братом Володей снежную бабу слепил и уголечки в глаза ей вставил!.. Как лошадок из досточки вырезал и мы с Володей играли!.. Как платье мне подарил, все в бисере и стеклярусе!.. Кто же будет о тебе заботиться!.. Кто носочки теплые свяжет!.. Ведь там в могилке ножки твои замерзнут!.. — Она начинала валиться навзничь, на подставленные руки. К ней подходил мужчина с кружкой, вливал в нее воду.
Кладбище серебрилось оградками, топорщилось крестами и столбиками, зияло открытыми могилами. Гробы поставили на груды рыхлой земли. Родня потянулась прощаться.
В стороне стояла Антонина Климова в капроновой куртке, плотно облегавшей ее выпуклый живот. Пожилая соседка ее вразумляла:
— Ты, Тоня, глупость делать не смей. Твой Степан ребенка хотел, и ты его сохрани. Это тебе память об муже. Двоих растишь и третьего вырастишь. Добрые люди помогут. Профсоюз, дирекция. Я тебе вот что советую. Поезжай на остров, о которое тебе рассказывала. Пойди в монастырь, где старец святой Евлампий., Исповедуйся ему. Закажи об Степане панихиду, — пускай за него монахи молятся, чтобы душа его успокоилась. Старец тебя научит и сердце твое утешит. Он людей утешает, к нему ото всей России съезжаются. Поняла меня, Тоня?