Тернистый путь
Шрифт:
Поет ли жаворонок перед железной решеткой, заглянет ли солнце в холодную, сырую камеру, проникнет ли шелковистое дуновение ветерка с ароматом зеленой степи — все становится целебной силой для израненной души заключенного. И незнакомая девушка казалась мне всемогущим лекарством. Она тоже привыкла видеть мое лицо, стала здороваться со мной легким движением головы.
Однажды по тюрьме разнесся зловещий слух о том, что кого-то из нас должны расстрелять. Товарищи в камере замолчали, погрузились в скорбные размышления. У каждого кандалы на руках или на ногах. Обессиленные, мы безжизненным, безразличным взглядом смотрели в одну точку. Мимолетно я глянул за решетку. Вижу — идет она.
Звеня кандалами, я подскочил к решетке. Товарищи встрепенулись, будто избавившись от кошмарного сна, с холодным недоумением глянули на меня.
— Что случилось? В чем дело? — резко спросил кто-то.
— Вот идет моя сестра! — спокойно ответил я. Одни продолжали удивленно смотреть на меня, другие с облегчением выругались: «Тьфу, язви тебя!..»
Однажды мы услышали, что прежний начальник гарнизона снят и на его место прибыл новый. На другой день во главе с Сербовым и начальником тюрьмы, поблескивая погонами и звеня шпорами, вошла в нашу камеру группа офицеров. Со скрипом открыв дверь, первым перешагнул порог начальник тюрьмы и громко скомандовал: «Встать!» Офицеры с винтовками и саблями заполнили камеру. Все они подобострастно, как охотничьи псы, смотрели на молодого начальника с выпученными глазами, в шапке набекрень, как у гуляки, у подзаборного пьяницы. На поясе у него наган, на боку сабля, в руке короткая плеть. Войдя в камеру, он остановился, раскорячив ноги.
— Тут большинство казахи? — удивленно заметил он. Сербов начал расписывать наши «заслуги», ехидно, с толком, с чувством, с расстановкой перечисляя должности и чины каждого из нас в отдельности…
Вновь назначенный начальник гарнизона Гончаров прибыл из Петропавловска.
Новое акмолинское начальство шумно гуляло днем и ночью, без конца пьянствовало.
До нас дошли слухи о расстреле многих наших товарищей в Омске, в Петропавловске и Кокчетаве. Без суда расстреливали лишь в первые, самые горячие дни. Теперь стало известно, что в Акмолинске будут расстреливать по суду.
Заключенные стали привыкать к слову «расстрел». Надежды на свободу не было. Нас начали сортировать. Человек семьдесят-восемьдесят «самых красных» оставили здесь, не стали вызывать на допрос, а другую группу, около шестидесяти заключенных, отправили в Петропавловск. Вместе с ними отправили этапом товарища Калегаева, который прибыл к нам из Омска за два-три дня до падения совдепа и попал в тюрьму.
Иногда до нас доходили утешительные слухи о том, что «белые обессилены, красные наступают, жмут, гонят по пятам!» Удостовериться невозможно, сидим и гадаем. «В конечном итоге победят красные, в этом нет сомнения, но мы так и не увидим победы», — сожалели в камерах.
Товарищи похудели, осунулись. Сидим на воде и недопеченном ржаном хлебе. Мы не похудели бы и от такого пайка, если бы не бесчеловечные издевательства каждодневных посетителей-начальников. Тяжелые думы, железные кандалы, ежедневные вести о новых расстрелах, спертый воздух и каменный пол тюрьмы — вот что нас мучило.
Силы наши убывали день ото дня, и все реже поднимается настроение. Наши люди размещены во всех камерах; только в одной, с открытой дверью сидят казахи за кражу. Ежедневно наших товарищей выводят в огороженный тюремный двор на прогулку на десять-пятнадцать минут. В такие моменты звон кандалов отдается эхом по всей тюрьме.
Однажды вывели на прогулку и нашу камеру. В ограде стояли вооруженные часовые. Окна четырех-пяти камер выходили в ограду, и товарищи смотрели на нас сквозь
Закованные в кандалы в оцепленной часовыми ограде мы ходим взад и вперед, как обложенные волки. Тот день был особенно печальным. Мы увидели в окне за решеткой скорбные глаза нашего товарища — Кондратьевой. Держась за железную решетку, опершись на нее подбородком, она затянула заунывную песню невольника. Голос у нее красивый, задушевный, мне он напомнил звук кобыза. По лицу этой замечательной женщины медленно текут слезы:
«…Сбейте оковы, дайте мне волю, я научу вас свободу любить», — пела она.
Товарищ Богомолов, заключенный из нашей камеры, по природе чувствительный, мягкого характера человек, поэт, остановился, прислонился к столбу с фонарем и тихо заплакал…
Однажды в нашу камеру сумел заглянуть один из тех, кто сидел за воровство. Он принес нам охапку только что скошенного, свежего сена.
«Сегодня меня водили на работу, там я захватил вот эту охапку для вашей постели», — сказал казах, бросая нам сено.
Нашей радости не было границ. Мы начали обнимать пахучее сено, с наслаждением нюхали его, хватались за него, как дети, соскучившиеся по матери. Растроганный Баймагамбет (Жайнаков) долго гладил сено, нюхал и с радостью прижимал к груди. В эти минуты особенно остро хотелось выйти на свободу, в благоухающую летнюю степь…
Моя сестра проходит мимо тюремных окон раз в три дня. Она кивает мне — здоровается. Наискось, на лужайку, приходит каждый день белая гусыня, ведя за собой птенцов. Малюсенькие, желторотые, они растут с каждым днем.
В безрадостном однообразии тюремной жизни изредка происходили забавные случаи… Как я уже сказал, кормили нас сырой водой и ржаным хлебом, поэтому каждый, естественно, жаждал лучшей еды. Мы, казахи, по привычке мечтали о мясе и кумысе. Казалось, если бы нам показали вкусную конскую колбасу — казы, то мы помчались бы за ней на край света. С воли передачи не принимают, следят зорко, но, как говорится в народе: «Того, кто следит, всегда побеждает тот, кто берет». Урывками в камеру попадают куски копченой казы, но не каждый день, а изредка, в дни, когда среди надзирателей появляются люди, нам сочувствующие. Завернутая в тряпицу колбаса длиною в вершок просовывается через волчок и со стуком падает на пол. Стоящий наготове Хусаин (Кожамберлин), словно кумай [48] , ловит ее на лету. В тот день, когда перед нашим окном проходит молодая жена Хусаина и дает знать о передаче, Хусаин не сводит с волчка глаз. А мы в свою очередь следим за Хусаином и задыхаемся от вожделения, словно голодные беркуты при виде жертвы.
48
Кумай — быстроногий сказочный пес, от которого никто не может улизнуть, якобы рожденный от скрещивания дикого гуся и гончей.
И вот вершковый кусок колбасы появляется в волчке. Хусаин на лету хватает его и с минуту сидит, зажав колбасу в кулаке. Чтобы разделить поровну, у нас нет ножа, разломать руками невозможно — слишком мал кусок. Значить, каждый по очереди должен откусить свою долю зубами.
Хусаин, держа кусок в зажатом кулаке и выпустив кончик колбасы шириной в палец, подносит его ко рту товарища. Каждый имеет право откусить положенную долю… Подходит очередь Байсеита (Адилева). Хусаин преподносит. Байсеит, изображая из себя жалкого, полуживого человека, тянется ртом к колбасе и, глубоко вздохнув, отворачивается.