Территория моей любви
Шрифт:
Олег Табаков в роли Ильи Ильича Обломова и Юрий Богатырев в роли Андрея Ивановича Штольца
Вообще, большая литература в этом романе начинается там, где мы соприкасаемся с самим Обломовым, с его жизнью и ощущениями, снами, бытом, с ленивым, сонным и рабски преданным ему Захаром, со всем тем, что действительно душевно близко и дорого автору. Все же прочее – взаимоотношение между Штольцем и Обломовым, Штольцем и Ольгой – в известной мере больше публицистика, чем литература. И сами образы выписаны с гораздо
Характерный пример, показывающий действительное отношение автора к своим героям. У вдовы Пшеницыной, на которой женился Обломов, было трое детей: один от Обломова – Андрюша, названный так в честь Штольца, и двое от первого брака. После смерти Обломова Штольц взял к себе на воспитание только одного Андрюшу, не посчитав необходимым позаботиться об остальных, хотя и к ним Обломов относился как к родным своим детям. То есть благородство Штольца укладывается в строго дозированные мерки – благородство «от сих до сих». Это чисто буржуазное отношение к порядочности, когда порядочность подменяется добропорядочностью, а благородный поступок совершается не по внутренней потребности, а лишь из желания не уронить себя в глазах людей, при этом не причиняя ущерба собственному благополучию.
Если смоделировать подобную ситуацию в обратном порядке, то Обломов никогда бы не поступил так, как Штольц. Он взял бы к себе всех детей, не делая между ними различий. И такой поступок был бы внутренне для него органичен, он шел бы от душевной потребности Ильи Ильича, а не от каких-либо привходящих соображений.
Конечно, все эти дорогие писателю черты Обломова совсем не делают его героем, образцом для подражания, провозвестником новых человеческих отношений. Обломов остается все равно Обломовым со всеми своими недостатками. Но недостатки не должны заслонять от нас его достоинств. Это образ многомерный, и любая попытка втиснуть его в ложе предвзятой схемы вольно или невольно ведет к обеднению смысла романа.
Работая над картиной, мы старались быть максимально лаконичными в стилистике – показывали на экране лишь то, что действительно необходимо. У нас нет ни массовок, ни фоновых фигур, призванных детально воссоздать ветвящийся и сложный мир России XIX века – дам в кринолинах, прохожих, случайных возков, проносящихся по петербургским улицам.
Мы сознательно хотели, чтобы «Обломов» был очень литературным фильмом. Обычно кинематографисты боятся этих слов – литература, литературность. Но мне кажется, что кинороман и должен быть литературен, ему вовсе не противопоказан замечательный авторский текст, который звучит за кадром во многих сценах нашего фильма, причем он очень подробен и обстоятелен. Закадровое дикторское чтение даже сопровождается у нас шорохом перелистываемых страниц. Мы не боялись, что кому-то наш фильм покажется излишне приверженным гончаровской прозе. Напротив, мы стремились быть максимально близкими к ткани романа, это совсем не исключает кинематографичности.
Рабочий момент съемок
Очень часто нас за эту картину ругали, в качестве аргументов ссылаясь на совершенно другие законы, нежели те, по которым она сделана. А оценивать художественное произведение, как постулировал еще Александр Пушкин, можно только по его собственным законам.
Скажем, классики русской критической мысли рассматривали гончаровского «Обломова» преимущественно с точки зрения социальной. А в нашу задачу входило взглянуть на это произведение с точки зрения нравственной. В наш прагматический век, когда все мы очень порционно отмеряем свои добро и порядочность, соизмеряя то и другое с собственным удобством, нам казалось, что Штольц – ярчайший представитель прагматического века. Потому что это человек, который думает о том, как жить. Где и как отдыхать, что полезно, что вредно.
Обломов – человек, который думает о том, зачем жить. Со всей его ленью, сегодня так забавляющей нас, это человек, который мучается вечными русскими вопросами, и это лишает его сил. У него действительно нет сил бороться. И если бы он не был крепостником, он бы просто умер с голоду, не сумел бы бороться за свое существование.
Но от этого вопрос «зачем жить?» не становится менее актуальным и серьезным как для него, так и для всех нас.
Возможно, Гончаров хотел, чтобы читатель любил Штольца, а сам любил Обломова. По сути, в русской классической прозе достаточно одного этого романа, чтобы понять, что такое Россия…
Сегодня Обломов и Штольц разошлись, но, я уверен, они сойдутся вновь завтра. Сто пятьдесят лет назад русское общество жило как Обломов, беспечно мечтая о том, чтобы стать обществом Штольцев, предполагая в этом спасение России. Прошло полтора века, Штольцев стало много, а счастья не прибавилось. И теперь уже Штольцы ищут Обломовых. Они еще сойдутся, если всерьез захотят добра своему Отечеству. И найдут ответ на вопрос: «Зачем и как жить».
«А кто сыграет Захара?..» Я заранее представлял его – дремучим, похожим на старого пса в репьях.
Один мой бывший однокурсник, работавший на картине ассистентом, вдруг сказал: «Попов Андрей Алексеевич». Я говорю: «Ты что, обалдел? Захара – Попов? Он генералов играет, министров, ученых, секретарей обкомов… Какой он Захар?» А он говорит: «Поверь мне, он тоскует, предложи…»
К тому моменту Андрей Алексеевич сыграл много самых разноплановых ролей в театре, но в кино, как правило, он исполнял только очень представительных мужчин. За ним как бы закрепилось такое амплуа умного партийного руководителя. Все разнообразие его киноролей заключалось в том, что на разных съемочных площадках он пересаживался из «Волги» в «Чайку», а из «Чайки» в «ЗИЛ». Он часто снимался в Кремле. Трудно было представить себе, чтобы актер его ранга так легко согласился играть острохарактерную, комедийную, почти буффонадную роль. Но в том-то и было величие этого артиста: он бесконечно тосковал по веселому и дерзкому, живому – всему тому, что он умел и любил.
К сожалению, мало кто смог разглядеть в нем этот дар. Собственно, и я бы никогда об этом не подумал, если бы не Сережа Артамонов, мой однокурсник по Щукинскому училищу, о котором я уже здесь говорил. Дело в том, что Сережа работал какое-то время в Театре Советской Армии и хорошо был знаком с Андреем Алексеевичем.
Большего дива, чем эта его жажда играть, я не встречал. Тем не менее я всячески подчеркивал, что нам это нужно больше, чем ему. Обхаживал его всячески…
Когда он впервые вошел к нам на студию – высокий, представительный, вся группа оробела. Вошел Народный артист СССР, известнейший в стране человек, потрясающий артист, вхожий в кабинеты советских чиновников самого высокого ранга.
Мы поговорили. Он был очень скромен, спокоен, разглядывал меня. Спросил, не шучу ли я, предлагая ему такую роль. Чтобы сразу отвести от себя все подозрения в молодой хулиганской наглости, я сразу открыл карты: «Сам бы я, конечно, не додумался, но вот мой друг, режиссер театра вашего, Сергей Артамонов, сказал, что вам это может быть интересно».
К тому времени он уже прочел сценарий, и, судя по всему, он ему понравился. Мы пошли в гримерную. Вообще, предлагать Попову делать пробы – сама по себе вещь чреватая. Но, так как это была роль острая, характерная, непривычная в кино для Попова, все-таки мы решили попробовать и костюм, и грим, и все остальное. Как-то «примерить» Захара на него.