Тетради для внуков
Шрифт:
Следует отметить, что в камерах для осужденных этот порядок не соблюдался. Нам разрешали подходить к окну, сколько душе угодно…
Но я начал свой сегодняшний рассказ с Бориса Горбатова. Пора вернуться к нему.
Из всех моих друзей Борис был, пожалуй, наибольшим энтузиастом, не уступавшим даже Еве. Только она не умела выразить свои чувства на бумаге, и о них знали немногие, а о Борисе – все.
Оба они были люди с чистой совестью. У меня, у одесских моих друзей, у братьев Евы – у всех нас, побывавших в оппозиции, вера, однажды треснувшая и склеенная, не издавала такого чистого хрустального звона. А Боря и в начале тридцатых годов звенел так, как десять лет назад, когда только еще вступил в комсомол. И он довольно легко примирился с изъятием своего "Нашгорода" и стал писать об Арктике – чистосердечно
За три года, прошедших с того времени, когда я жил у него на Второй Брестской, он не мог резко измениться – человека нужно очень долго ломать и перекручивать, чтобы он стал другим, и меняется он медленно. Обычно же, если человек кажется нам изменившимся под влиянием обстоятельств – это ошибка нашего восприятия: просто выступили наружу старые, ранее скрытые от нашего глаза черты.
В характере Бори скрытых черт вообще не существовало. И его доходящая до смешного любовь к своему Донбассу, и его способность сразу загораться новым, и его деликатность с друзьями, и его восторженность – вечная восторженность нестареющего юного пионера, – все это не изменилось. То были врезанные в него черты времени. Времена меняются, а черты эти остаются неизменными, и, как это ни печально, они помогают лицемерам, прячущимся за спиной таких, как Борис, обманывать молодежь. Честным людям молодежь верит. И Горбатову верили несколько поколений подряд – верили его искренности и простодушию, не подозревая, что сам он был обманут и невольно помогал обману.
Теперь Горбатова читают меньше – современной молодежи не нравится его приподнятый тон, он кажется ей ходульностью. Нет, Борис не был ходулен: он просто сын своего крупно шагающего времени. Он – верующий. Может ли верующий вообразить, что в храме поселился дьявол? Неожиданно увидев его торчащие из-под головного убора рога, верующий не поверит своим глазам, трижды перекрестится и призовет имя божие. И вот он уже внушил себе, что это был мираж, и золоченые дьявольские рожки дробятся и расплываются в его глазах, принимая очертания нимба вокруг головы святого. И он молится ему сам и заставляет своих детей повторять за ним его слова.
В предсказаниях оппозиции насчет перерождения не были учтены Борис и Ева. Но были приняты во внимание десятки и десятки тысяч таких, как они. Такие люди не перерождались – напротив, они менялись слишком мало. Их внутренний мир оставался прежним, мешая им видеть то, что менялось во внешнем. Их несчастьем был консерватизм (я назвал бы его "революционным консерватизмом"), выраженный в неизменной приверженности раз и навсегда усвоенным меркам и определениям первых лет революции. Таких людей можно было убедить даже в том, что ради блага революции им необходимо признать себя шпионами. Не один из них умирал, веря, что своей смертью он служит революционной необходимости.
Самым сложным, полным удивительных неожиданностей периодом революции кажется мне начало тридцатых годов, однозначно называемое в учебниках истории периодом коллективизации и первой пятилетки. На самом деле он был также периодом подготовки народного сознания к массовым репрессиям, к уничтожению ленинской гвардии и к единоличной диктатуре. Это был период введения паспортной системы, имевшей целью прикрепить крестьян к земле, период ликвидации надежд на революцию в Германии, период официального провозглашения сталинской эпохи (которая по существу началась много раньше).
Учебники сообщают, что в эти годы невиданно укрепился экономический фундамент социализма – тяжелая индустрия и коллективное сельское хозяйство. Только ли фундамент? Надстройка тоже не отставала. Успешно возводился фасад, начиная от позолоченных станций московского метро и кончая пышными сводками об успехах колхозов (о гибели скота в сводках не упоминалось – это была не фасадная сторона). Энергично возводились и важнейшие подсобные помещения: закрытые столовые и распределители. Безостановочно готовился материал для обширных застенков: один за другим проходили судебные процессы над вредителями, уточнялись картотеки будущих врагов народа. И наконец, создавались магические слова и целые блоки для утверждения стереотипов мышления. Так, например,
Выселяли целые села и станицы. Некоторые из моих старых друзей работали тогда в деревне – и между делом "выявляли" подкулачников. Один из них, несколько прозревший за последние годы, утверждал, несмотря на свое прозрение:
– Ты неправ. Это была настоящая классовая борьба. Пойми это, Миша!
Ладно, постараюсь понять. Когда-то я и сам участвовал в подавлении кулацкого восстания, но то было в двадцатом году. Метод массовых экзекуций мы не применяли, целые села не выселяли. Жестокость мы отвергали сознательно и шли на репрессии только в крайних, навязанных нам случаях. Но пришло время, когда мы, движимые теми же революционными идеалами, той же верой в абсолютную правоту партии, странным образом перестали замечать жестокость. Мы научились мерить успехи социализма миллиардами рублей и миллионами занятых рабочих рук; в этой системе мер не было места нравственным критериям – они выскользнули, рассеялись и потерялись в строительных отходах. Тот факт, что перемены произошли незаметно для нашего глаза, отнюдь не означает, что они не были закономерны.
Едва ли не наибольшей из происшедших перемен было, мне думается, изменение состава рабочего класса. Начиная с первой пятилетки, в строительство (а затем и в производство) стали бурными темпами вливаться массы крестьян, в том числе и раскулаченных. Маловажен ли этот факт?
Русский пролетариат искони пополнялся крестьянами, но рос он спокойными темпами, успевая переварить свое пополнение. Теперь же, в силу быстрого и жизненно необходимого революции процесса индустриализации, параллельно шел и другой процесс: мелкобуржуазная крестьянская стихия наступала на общественную пролетарскую психологию, на пролетарское отношение к человеку, к собственности, к своему делу. Стихия эта наступала изнутри, надев спецовку и взяв в руки напильник.
Разжижение рабочего класса отчасти происходило уже в первую мировую войну, когда множество рабочих было призвано в армию и заменено людьми, от производства далекими. В гражданскую войну этот процесс резко убыстрился, но в несколько измененном виде. Очень многие рабочие покинули заводы и фабрики, уйдя на фронт, на государственную работу, отправились укреплять советскую власть в деревне, позже уезжали учиться; многие ушли навеки. В восстановительный период промышленность достигла своего прежнего уровня, но рабочий класс вовсе не восстановился в прежнем составе. И с каждым годом дальнейшего развития промышленности все шли да шли на стройки и на заводы сотни и сотни тысяч вчерашних крестьян. Они не только подвергались влиянию, но и влияли сами – прежде всего потому, что приходили большими массами.
В 1940 году число занятых в промышленности утроилось в сравнении с 1928 годом. Это означает, что в течение двенадцати лет рядом с каждым кадровым рабочим у верстака (или у станка, пресса и т. д.) стояли еще двое пришедших из деревни. Давление крестьянской стихии не измеришь в тоннах. Перемены в сознании, как известно, происходят медленнее, чем перемены бытия. Живя по-рабочему, крестьянин не скоро начинает мыслить по-рабочему. Чем гуще крестьянская масса на заводе, тем слабей и продолжительней процесс ее "орабочивания". Нередко он заменяется обратным процессом. Об этом говорил еще Ленин в письме к Молотову (т.45, стр.19): "Нет сомнения, что наша партия теперь по большинству своего состава недостаточно пролетарская… Со времени войны ф.-з. рабочие в России стали гораздо менее пролетарскими по составу, чем прежде, ибо во время войны поступали на заводы те, кто хотел уклониться от военной службы…" И дальше: "Если не закрывать себе глаза на действительность, то надо признать, что в настоящее время пролетарская политика партии определяется не ее составом, а громадным, безраздельным авторитетом тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией". И вот этот "тончайший слой", о котором писал Ленин, был Сталиным срезан. Что могло в дальнейшем определять политику партии? Чей "громадный авторитет"? Очевидно, Сталина, которому авторитет старой партийной гвардии просто мешал.