Тетради для внуков
Шрифт:
Прогулка окончена. Надзиратель отпирает калитку дворика, и мы тянемся по коридорам в свою камеру. При входе тебя сразу обдает запахом, свойственным только тюрьме: густая смесь аммиака с кислым черным хлебом и еще с чем-то, трудно определимым. Запах незабываемый.
Однако, грязи в Бутырках не было. Все, что можно было мыть, чистить и скрести – все это мыли, скребли и чистили. Нас регулярно водили в тюремную баню и стригли наголо. Бороду не брили, а тоже стригли, ее разрешалось отращивать, тогда как прически не дозволялись.
Иногда нам устраивали развлечение, которое мы, невежды,
– Все с вещами из камеры! Быстро!
Второпях собираешь свое нехитрое барахлишко: ломоть хлеба, два-три огрызка сахару, воняющий рыбой обмылок. Наскоро заворачиваешь все это в полотенце и выскакиваешь в коридор. Надзиратели подгоняют отстающих – владельцев передач. Они волокут наволочки, набитые смесью из масла, махорки и зубного порошка. Скорее, скорее, высыпайте ваши порошки, там разберетесь!
Мы уже знаем, где это – там: специальная камера на первом этаже.
Нас ведут, беспрерывно поторапливая: скорее, скорее! Можно подумать, что опаздываем на поезд. Нет, просто таков стиль: торопить заключенных – это мировой стандарт – шнель, шнель! Может, у надзирателей имеется квартальный план профилактических мероприятий, и они спешат перевыполнить его? Может, Бутырская тюрьма соревнуется с Лефортовской?
В камере, куда нас приводят, мы рассаживаемся – можно закурить. Пока дойдет твоя очередь, успеешь наскучаться. Сидим взаперти.
Начинается профилактика. По одному вводят нас в соседнее помещение. Велят раздеться догола и прощупывают одежду по швам. Содержимое наволочек высыпают и внимательно изучают – несмотря на то, что передачи уже изучали однажды, когда принимали их от родных. И яблоки резали на ломтики, и масло протыкали перочинным ножом во всех направлениях. Теперь все равно протыкают, вторично. Ищут ножи, бритвы, иголки, карандаши и записки. Режущее и колющее, писаное и пишущее в тюрьме запрещено.
Хлеб мы резали веревочкой, свитой из ниток. Но и нитки полузапрещены – их выдают на несколько минут вместе с иголкой (пришить пуговицу, зачинить брюки), поэтому для хлебной веревочки приходилось частенько выдергивать нитки из своей одежды. Можно, конечно, украсть кусок нитки, пока пришиваешь пуговицу, но это требует ловкости: выдав тебе иголку, надзиратель ежеминутно засматривает в глазок – не дай бог, заколешься ею.
Одни надзиратели работают, ощупывая тебя в обыскной камере, а другие в это время делают свое дело в той камере, откуда нас вывели – переворачивают нары, ползают по полу, ищут в щелях подоконников.
И все же заключенные ухитрялись делать бритвы. Неведомым путем доставали обломок ножовочного полотна и затачивали его на кафельных плитах уборной. Точить надо не день и не два, а две-три недели. Брились на полу, в самом дальнем углу камеры, не видном из дверного глазка. Таким способом однажды брили и меня. Добровольная пытка продолжалась с полчаса. Заключенного поддерживает гордое сознание, что он перехитрил тюремное начальство, и он упрямо точит свою бритву. И если ее заберут во время шмона, сделает новую. Ради чего? Единственно ради счастья побороться с тюрьмой и вырвать у нее запрещенную свободу
Замечу кстати, что при Сталине вся эта шутливая, но очень многозначительная анкета замалчивалась целиком. Там имеется еще одна неприятная сталинистам строка: "Недостаток, который внушает Вам наибольшее отвращение?" – "Угодничество". И, наконец, она заканчивается совсем уж неприемлемым выпадом против непогрешимых авторитетов: на вопрос "Ваш любимый девиз?" Маркс ответил: "Все подвергай сомнению".
… Сражение за своеобразную тюремную свободу продолжалось десятилетиями, и победили в нем вертухаи. Во время моего второго визита в Бутырки (в 50-х годах) делать бритвы уже не пытались. Техника шмона усовершенствовалась, гражданин вертухай повысил свое мастерство.
Гражданин вертухай способен перевоплощаться. Он любит принимать облик знатока изящной словесности. После долгих упражнений он научился выговаривать "финита ля комедиа". Он не всегда носит присвоенный ему мундир. Смотришь на него, читающего мораль деятелям искусства об ответственности, и диву даешься: настоящий литературовед в штатском! Он убежден, что знает подлинные мысли народа. Он прав. Правота вертухая во все времена подтверждена надежно вделанной в окна логикой с густо переплетенными железными аргументами.
Приняв фамилию… – не все ли равно, какую фамилию? – он убедительно доказывает, что желчная литература нам не нужна, как не нужна и лакировочная. Бог свидетель, я без капли желчи рассказываю о тех светлых днях, когда граждане вертухаи обыскивали нас, голых.
… Словно во сне, недавнее переплелось у меня с давно прошедшим. В тридцатых годах название Воркута звучало незнакомо и пугающе. Вся камера только и говорила о Воркуте; наверное, кто-то напугал народ рассказами о ней.
Наконец, по прошествии месяца или двух, нужных для оформления давно готового приговора, наступает критический день.
Несколько человек вызывают из камеры с вещами, уводят вниз и по очереди вводят в кабинет, где какой-то представитель чего-то предъявляет вам маленький листок бумаги. Там в двух строках сформулировано все: и обвинение и приговор. Представитель предлагает вам расписаться в том, что вы ознакомились с постановлением (суда?). Пять лет исправительно-трудовых лагерей. Следующий! Три года. Следующий! Пять лет.
С каждым годом Фемида шагала все крупней. После войны меньше десятки по статье 58 не давали. Убедились, что народ выдюжит, не пикнет.
День этапа приближался, сотни людей работали над его подготовкой. Слесаря ремонтировали для нас арестантские вагоны, колхозники сеяли хлеб для нас и наших конвоиров, врачи проверяли нас – перенесем ли пеший этап: железной дороги до Воркуты еще не существовало.
Накануне этапа нам дали первое (и последнее) свидание с родными. Пришли мама и брат. Свидание происходило в большом, переполненном людьми помещении. Две параллельные проволочные сетки, между которыми оставался проход для надзирателя, делили его пополам.