Тетради для внуков
Шрифт:
Показуха начиналась с первого шага. Мы, заключенные, жили в зоне, куда посторонние заглянуть не могли, но работали в лабораториях и мастерских, куда они иногда приезжали. Поэтому на работе между вольнонаемными и заключенными инженерами обращение было взаимно вежливое, без "гражданина начальника" (но и без "товарища"), а по имени-отчеству. И одежда на нас была не арестантская, а этакая нейтральная – комбинезоны.
Три четверти заключенных на нашем объекте составляли квалифицированные механики и радиотехники. Остальные были инженерами высокого класса. Все сидели за не-бытовые, но очень разные преступления: сидели за болтовню (их так и звали "болтунами"), сидели те, кто поверил обещаниям Сталина, как Игорь Алексеев, сидели за "шпионаж" в пользу Америки, за "террор" (нечаянно порвал газету с портретом Сталина). Но больше всего было
Именно этот лагерь вдохновил А. Солженицына на его роман "В круге первом" – произведение, на мой взгляд, совершенно исключительное. У нас много толкуют о горьковских традициях, но забывают о толстовских, первая из которых – бесстрашная правда. Солженицын – подлинный наследник именно этой традиции. Я радуюсь, предвидя, что время – этот последний и высший судия литературы – похоронит сотни жалких, сразу по выходе хвалимых романов и вознесет творения Солженицына, предаваемые у нас ныне анафеме.
Показуха перед гостями из научных институтов, бывавшими на объекте, имела какой-то смысл: одного из десяти, может, удастся провести. Но на свиданиях с родными ее тоже применяли. В каптерке висело множество чьих-то недоношенных костюмов и шляп. Мы переодевались, завязывали галстуки (в каптерке и галстуки висели), и нас везли на свидание. Оно давалось за хорошую работу. В виде сверхнаграды разрешалось послать домой фотографию – но ни в коем случае не в комбинезоне, а в чужом костюме и при галстуке. И семья получала убедительный снимок: папа живет в раю, иначе как в шляпе не ходит.
Свидания устраивались в Бутырках, за длинными узкими столами, целыми группами. Родные рассаживались на скамье по одну сторону стола, мы – по другую. За спиной у нас стоял вертухай. Разрешалось говорить только по-русски, чтобы вертухай мог понять… Что переживают люди, сидящие за этим длинным столом и лишенные права поцеловаться, я описывать не стану – это с потрясающей силой изображено в романе Солженицына.
Все, что изображено у него, я пережил сам или видел собственными глазами. Как могут люди, знавшие о существовании лагерей, но никогда их не видевшие и пуще огня боявшиеся даже словом о них перемолвиться, – как могут эти люди утверждать, что роман клеветнический?! От кого они знают, каков он, этот лагерь? Не от вертухаев ли? Объективная точка зрения на лагерь вовсе не есть некая средняя арифметическая между мнением вертухая и мнением заключенного. Тут средняя арифметическая невозможна. Либо мнение истязуемого и всех людей, в воображении своем разделяющих его страдания, либо мнение истязателя и всех тех, кому его действия так или иначе идут на пользу.
Объективную правду о лагере знают только те, кто в нем сидел. Все, что написал Солженицын о лагерях, – объективная правда!
… Нас возили на свидания в голубом автобусе с четырьмя окнами и белыми занавесочками на них. На автобусе сияла надпись: "Служебный". Внутри же он оставался простейшим черным вороном, закрытым полностью, без малейшего просвета, с местами для конвоиров в заднем отсеке. Окна и белые шелковые занавески были приделаны к наружной обшивке. Сама обшивка несколько отличалась от других черных воронов с их прямоугольными гранями. В нашем экспрессе обшивка имела обтекаемую форму.
Поистине, наш голубой черный ворон, гражданский по форме и арестантский по содержанию, имел глубокое символическое значение!
Помните, что такое туфта? У нас на объекте работал заключенный инженер, большой мастер туфты. Его прозвали ПЧМ – профессор черной магии. Он вечно морочил начальство разными техническими замыслами – темнил, выражаясь на местном диалекте. И начальство давало себя морочить, ибо таким путем оно само темнило в высших инстанциях, создавая видимость, что в нашей потемкинской деревне кипит творческая жизнь и зреют восемь миллиардов пудов изобретений. Их подсчитали на корню, как Маленков [79] подсчитывал урожай, чтобы доложить о нем товарищу Сталину и советскому народу. Заключенные недаром называли свой объект шарашкиной фабрикой или попросту шарашкой.
79
Маленков Г.М. (1902–1988) – партийный и государственный деятель
Шарашкинский ПЧМ был первоклассным темнилой, и его кормили по первой категории. Нас вообще-то кормили досыта – таких лагерей больше не было и нет, – но самых ценных специалистов кормили отлично. Мы ведь делали важную машину для самого Хозяина! Начальник лагеря чуть ли не ежедневно проверял, не воруют ли на кухне (там работали бытовики). В первый и последний раз я видел лагерную кухню без воровства.
Лишенные свободы талантливые инженеры продолжали думать над тем, над чем думали на воле, и в Машине для Великого Хозяина искали приложения своим способностям. Этим я объясняю то странное явление, что туфтили не все, хотя все отлично понимали, насколько туфтовое предприятие эта шарашка в целом. Мой друг Александр, увлеченный новыми идеями в области зубчатых передач, пытался патентовать свои изобретения, сидя в лагере. Он говорил, что не может иначе: либо повеситься к черту, либо продолжать думать. Заниматься черной магией ему претило.
Через всю жилую зону нашего лагеря пролегала широкая дорожка, мы называли ее главной аллеей и гуляли по ней после работы, как по парку. Деревья на ней, впрочем, отсутствовали. Беседовали, вспоминали жен.
Нас было трое: Александр, Ефим и я. Иной раз к нам присоединялся четвертый – инженер с автозавода имени Сталина (теперь Лихачева). Там – и не только там! – арестовали и посадили всех, сколько их было, евреев-инженеров. Было бы приятнее, если бы я замолчал этот факт, но моя задача не состоит в том, чтобы делать приятное любителям замалчивания. Антисемитизм похож на плесень: где сыро, она сама заведется, сеять не приходится. И это не третьестепенный вопрос, по подозрительным причинам интересующий кучку людей. Вопрос этот затрагивает все народы. Пусть унизили один, оскорблены все сто. Он неотделим от всей национальной проблемы в целом, что в конце концов и обнаруживается. То, что произошло с инженерами ЗИСа, с Еврейским антифашистским комитетом, [80] с московскими врачами и евреями-врачами других городов, с Михоэлсом – не странно. Странно другое – когда делают вид, что ничего не произошло.
80
Еврейский Антифашистский комитет (1942–1948) под председательством С.Михоэлса был создан для объединения усилий евреев всего мира в борьбе с фашизмом. ЕАК занимался сбором средств для приобретения танков и самолетов в помощь Советской армии. В рамках деятельности ЕАК было задумано издание собранных им материалов о зверствах фашистов над евреями. Однако оно было запрещено властями. После убийства Михоэлса ЕАК был распущен, и большинство его участников впоследствии были репрессированы.
Антисемитская кампания была обставлена, подобно всем сталинским пропагандистским кампаниям, скудным, но нерушимым словесным оформлением. Сверху спустили несколько кличек для клеймения неугодных: "презренный", "растленный", "безродный", "антипатриот" и "не знающий роду и племени" – пять не подлежащих изменению кличек. В некоторых случаях, называя русский псевдоним писателя или критика, приводили в скобках его еврейскую фамилию. Строгое соблюдение словесных форм – одна из характерных черт сталинизма, происходящая от недоверия верхов к низам: а вдруг кто-нибудь скажет своими словами – и не совсем точно. Централизация мышления обязательно ведет к изготовлению словесного ширпотреба, и бесчисленные ламентации по поводу языковых штампов по меньшей мере наивны. Оглядывающийся на мнение свыше не может говорить своим языком: он боится испортить высшую мысль неудачным выражением.
При Сталине даже в объявлениях о смерти соблюдался штамп – два варианта штампа: для одних – "с прискорбием", для других – "с глубоким прискорбием". В 1948 году умер мой добрый знакомый, журналист Евгений Бермонт. Извещение от имени Союза писателей печаталось в двух газетах: в "Литературке" и в "Советском искусстве". В последней напечатали "с глубоким прискорбием". В связи с этим Борису Горбатову, бывшему тогда секретарем правления Союза, влетело за недосмотр – такое извещение не полагалось покойному по рангу.