Тетрадки под дождём (с илл.)
Шрифт:
— Вот если тебя спросит кто-нибудь: «Ты не кр?» — ты что ответишь?
— Чего, чего? — говорю.
— Нужно ответить: «Я не кр!» Понятно?
Тут я разозлился и говорю ему:
— Крыса ты!
Я сам не знаю, почему его крысой обозвал. Просто ничего другого мне в голову не пришло.
Он поднимает руку и говорит Марии Николаевне:
— Он меня крысой обозвал!
Мария Николаевна говорит:
— Как тебе не стыдно, Стариков! К нам пришёл новенький, он, наверное, стесняется,
— Кто? — говорю. — Он стесняется?!
До чего меня зло взяло, вы не представляете!
— Если ты мне сейчас не ответишь, с какой скоростью летят навстречу друг другу самолёты, ты покинешь класс…
Я встаю.
— Какие самолёты? — спрашиваю.
Я, наверное, здорово моргал глазами, потому что Мария Николаевна вдруг сказала:
— Брось моргать! Ну-ка брось моргать! Дурачка представлять!
Моргал-то я просто случайно. Но я ничего не ответил. И всё молчал. А про эти самолёты я вообще ничего не слышал.
— Ну? — говорит Мария Николаевна.
— Повторите, пожалуйста, про эти самолёты, — говорю.
— Выйди, будь добр, из класса, — говорит Мария Николаевна.
— Если бы вы повторили ещё раз… — говорю.
— Я не могу слушать твои речи, — говорит Мария Николаевна.
Я собираю книги. Ничего такого я не сделал. Если бы я, там, мяукнул, как в прошлый раз. А сейчас? Его ко мне посадили, а я виноват!
Я сижу на последней парте. Иду медленно к двери. Через весь класс.
— Страна залечивает раны после войны, — говорит вслед мне Мария Николаевна, — миллионы заняты созидательным трудом, миллионы трудятся, а один…
Я уже возле двери.
— Подожди, — говорит Мария Николаевна.
Я останавливаюсь.
— Подойди-ка сюда.
Я подхожу.
Она почему-то волнуется. Вот уже совсем непонятно. Ей-то чего волноваться? Меня из класса выгоняют, а она волнуется.
Я стараюсь больше не моргать.
— Тебе не стыдно? — говорит Мария Николаевна.
Она держит в руках ручку, наверное, мне двойку хочет поставить. А руки у неё сильно дрожат. Это, наверное, потому, что она очень старенькая. Говорят, у старых людей всегда руки дрожат от старости…
— Я к тебе хорошо отношусь, — говорит она, — и ты, Стариков, способный человек. А ведь ты мне на голову садишься… И потом, пожалуйста, не воображай. Ты можешь пропасть… как камень, брошенный в море. И не улыбайся. Пропадёшь или будешь босяком вместе со своими художествами. Если не будешь учиться… Люди, честно не относящиеся к своему труду, обычно плохо кончают…
Она не собирается мне ставить двойку.
— Стенгазету нарисуешь? — спрашивает меня Мария Николаевна.
— Нарисую, — говорю.
— Чтобы была на славу, — говорит она.
— Ладно, — говорю я.
— Разве ты для меня стенгазеты рисуешь? — говорит она.
Я иду на место. Сажусь рядом с новеньким.
— Ра-ра! — говорит он тихо. — Ра-ра! — Прямо в самое ухо мне говорит, представляете?
Я встаю.
— Я с ним сидеть не буду, — говорю я.
Мария Николаевна смотрит на меня и хмурится.
— Я с ним сидеть не хочу, — говорю.
— Выходите оба! — говорит Мария Николаевна. — Я не желаю слушать ваши речи!
Мы оба выходим.
Я с одной стороны. Он с другой. Я первый вышел в коридор, а он за мной.
Вдруг он говорит:
— Слушай, тут, наверное, разные завучи ходят… Пойдём в уборную.
— Я в уборную не хочу, — говорю.
— Самое безопасное место, — говорит. — Сиди себе в полной безопасности.
Я сначала совсем не хотел в уборную идти. А потом пошёл. И вправду, думаю, там, наверно, безопаснее.
Каждый в свою кабину сел. Сидим себе в полной безопасности. Здорово это он придумал!
Сидели, сидели, он мне постучал.
— Сидишь? — спрашивает.
— Сижу, — говорю.
— Как тебя звать? — спрашивает.
— Витька, — говорю.
— А я Алька, — говорит.
— Очень приятно, — говорю.
— Очень приятно, — говорит.
У нас с ним много общего оказалось. Масляными красками он, оказывается, так же как и я, никогда не писал. И рисовать его тоже никто не учил. Он сам всему научился. Он с самого детства на асфальте рисовал. Пойдёт с бабушкой в садик и рисует мелом на асфальте. Я стал вспоминать и вспомнил, что я раньше тоже рисовал на асфальте.
— Ты много на асфальте рисовал? — спросил он.
— Много, — сказал я.
— Хорошая школа, — сказал он.
— Какая школа? — не понял я.
— Художественная, — сказал он.
— Ага, — сказал я. Хотя всё равно не понял.
— На асфальте. На бумаге. На холсте, — сказал он.
— Ну да, — сказал я.
— Все истинные художники начинали рисовать на асфальте, — сказал он. — Так мне один художник сказал.
— Конечно, — сказал я. Хотя никак не мог понять, почем они все начинали рисовать на асфальте.
Он опять постучал мне.
— Ты чего молчишь? — говорит.
Достаточно ли я рисовал на асфальте? Стану ли я истинным художником? Вот о чём думал я.
— Ты что, заснул? — спросил он.
— А ты много рисовал на асфальте? — спросил я.
— Как помню себя, — сказал он.
— Я когда-нибудь нарисую громадную картину, — сказал я, — до потолка… у меня была рама… громадная рама… мама её в печке сожгла. Жалко мне эту раму…
— Если быть художником, — сказал он, — только великим. Мне один художник сказал, что не великим художником быть не стоит.