The Irony Tower. Советские художники во времена гласности
Шрифт:
Эндрю нам глянулся сразу. Он был похож не то на Гурвинека, не то на конферансье из «Необыкновенного концерта» в молодости. Кроме того, он обладал понятным нам чувством юмора и доброжелательным любопытством. В нем было еще что-то от другого американского кукольного персонажа 1920-1930-х годов, имени которого я не помню.
За крайнюю гладкость кожи на лице все первое время звали его «фарфоровый мальчик». Это подвигло нас с Сережей Ануфриевым записать диалог «Фарфор-Стекло», который мы хотели разместить в журнале «Декоративное искусство». Суть диалога была в том, что
Фарфоровый сосуд непроницаем. Он может быть ярко расписан, но мы не знаем, пустой он или там что-то есть. В стеклянном же, даже если он ничем не наполнен, видна противоположная стенка, что из-за преломления света создает дополнительное впечатление, будоражит воображение, порождает игру для глаз.
Так, выходцы из Западной Европы или Северной Америки обладают прекрасной, ухоженной кожей, преисполнены всяческого политеса и внешнего лоска, но мы часто не можем понять, добры ли они, умны или просто интересны.
Наши же люди, с кожей неопределенного цвета, сквозь которую видны вены, желваки и всевозможные пупыри, отличаются импульсивным поведением и сомнительным видом. Однако это выдает их своеобразие и харизму.
Бред, конечно, но тогда нам наши рассуждения казались очень остроумными и глубокомысленными. Жаль, что кассета с этим диалогом затерялась в океане моего домашнего мусора и пока нет никакой надежды ее отыскать.
В итоге же мы не нашли в другом мире себе подобных. Народ там оказался проще и одномерней, чем нам представлялось. Так в молодости, не зная языка, мы подозревали в текстах «Битлз» глубокий смысл. На деле тексты оказались банальными и плоскими.
По большому счету их общество мало отличается от советского. Та же рутинная иерархия с устоявшимися догмами. При этом в нем, в отличие от СССР, отсутствует какая-либо альтернативная культурная жизнь. Вернее, она была когда-то в 1960-х, но с тех пор она гармонично встроилась в общую конструкцию и существует только как коммерческий проект.
Для наиболее чувствительных из нас это было большим разочарованием.
Это разочарование, например, сказалось на наших отношениях с немецкими ребятами из «Бомба колори». Несмотря на всю их прелесть и контрфилистерскую риторику, их жизненным принципом было: «Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным».
Прошло совсем немного времени, и эта нехитрая житейская мудрость стала основой и нашей жизни. Наши занятия перестали быть исполнением миссии, поприщем, образом жизни, а превратились в обычную профессию.
Для многих моих товарищей, принадлежащих к нашему поколению, эта «смена вех» стала если не трагедией, как полагает Свен Гундлах, то, по крайней мере, привнесла существенный дискомфорт и чувство горечи в их жизнь. Мы называли это «синдромом Гадюки» или «комплексом Гарибальди», то есть состоянием революционеров первой волны, оказавшихся на обочине победившей революции.
Кое для кого это закончилось творческим суицидом. Осознав бессмысленность дальнейшего пребывания на художественной сцене, они просто тихо сошли с нее. Как ни верти, но мы оказались очень советскими. Исчез Союз – исчез и наш контекст. Поэтому 1991 год можно считать тем Рубиконом, за которым началась другая история, которая писалась уже другими.
Именно в этом году вышла в Америке книга, написанная про нас. Она имела большой успех, а наша дружба с ее автором продолжилась. В августе того же года Эндрю со своим папой и братом приехал в Москву. Путешествием на родину предков (его бабушка была из России, кажется, как обычно, одесситкой) он хотел отвлечь отца от трагедии, произошедшей с мамой.
И тут грянул путч. Папа был в панике. Положение даже не спасала свинина в брусничном соусе, которую готовила Лариса и которую Эндрю в знак восхищения назвал «pork Larissa».
Я заметил, что большинство иностранцев отличаются трусливой осторожностью, иногда это носит иррациональный характер, но почему-то вызывает у меня к ним теплые чувства.
Молодой же Соломон был не таков: оставив отца в гостинице, он с головой окунулся в революционные события.
Пару дней мы с ним героически тусили вокруг здания Верховного Совета, отчего получали вместе со всеми удовольствие и адреналин.
Больше всего мне запомнилась финальная сцена, когда мы восторженно бежим с Эндрю за революционным танком и что-то орем. На танке восседает худенький лейтенант в бронежилете, надетом на голый торс, и тоже что-то орет. Вдруг перед нами вырастает грузовик, с которого нам сообщают, что революции нужны деньги. Эндрю не задумываясь вынимает толстенную пачку денег и отдает в руки представителей восставшего народа.
В тот же момент толстая тетка шлет ему воздушный поцелуй, а потом обхватывает его и влепляет смачную безэшку.
Это был последний день русской революции.
На следующее утро я уехал в Израиль.
Уже после, пережив все пертурбации «лихих девяностых», я стал задумываться. В мою душу закрались сомнения, были ли эти люди с грузовика представителями прогрессивной общественности или мы столкнулись с обыкновенными жуликами, занимавшимися рыбной ловлей в мутной воде народных волнений.
Впрочем, этот эпизод характерен для распространенного типажа англосаксонской экспансионистской культуры, каковую представляет Эндрю Соломон. История знает немало примеров подобных героев и искателей приключений. Можно вспомнить Индиану Джонса, Лоуренса Аравийского, капитана Кука, Робинзона Крузо, известных у нас Джона и Дина Ридов, Айседору Дункан, а также ребят из «кембриджской пятерки».
Симптоматично, что после России он летал в Руанду, где был замечен среди женщин народа тутси, бывал на Бали, где общался с жителями «деревни глухих», изъездил всю Америку, беседуя с родителями даунов и детьми преступников.
Он написал еще несколько книг, в которых «милость к падшим призывал» и в которых его личные проблемы (мне кажется, он, как и я, находится в мысленном диалоге со своей покойной мамой) удивительным образом совпадают с наиболее обсуждаемыми темами среди образованной американской публики.