Тихий Дон. Том 2
Шрифт:
Зацокотали копыта лошадей. Сотня на рысях вышла из местечка на тракт. От деревни Кустень переменным аллюром шли к полустанку первая и пятая сотни.
День спустя полк выгрузился на станции Вербы в тридцати пяти верстах от границы. За станционными березками занималась заря. Погожее обещалось быть утро. На путях погромыхивал паровоз. Блестели отлакированные росой рельсы. По подмостям, храпя, сходили из вагонов лошади. За водокачкой – перекличка голосов, басовитая команда.
Казаки четвертой сотни в поводу выводили лошадей за переезд. В сиреневой рыхлой темноте вязкие плавали
– Какая сотня?
– А ты чей такой приблудился?
– Я тебе дам, подлец! Как с офицером раз-го-ва-ри-вашь?
– Виноват, ваше благородие!.. Обознался.
– Проезжай, проезжай!
– Чего разлопоушился-то? Паровоз вон идет, двигай.
– Вахмистр, где у тебя третий взвод?
– Со-оотня-а, подтянись!
А в колонне тихо, вполголоса:
– Подтянулись, едрена-матрена, две ночи не спамши.
– Семка, дай потянуть, с вечеру не курил.
– Жеребца потяни…
– Чумбур перегрыз, дьяволюка.
– А мой на передок расковался.
Четвертой сотне перегородила дорогу свернувшая в сторону другая сотня.
В синеватой белеси неба четко вырезались, как нарисованные тушью, силуэты всадников. Шли по четыре в ряд. Колыхались пики, похожие на оголенные подсолнечные будылья. Изредка звякнет стремя, скрипнет седло.
– Эй, братушки, вы куда ж это?
– К куме на крестины.
– Га-га-га-га!
– Молчать! Что за разговоры!
Прохор Зыков, ладонью обнимая окованную луку седла, всматривался в лицо Григория, говорил шепотом:
– Ты, Мелехов, не робеешь?
– А чего робеть-то?..
– Как же, ныне, может, в бой пойдем.
– И пущай.
– А я вот робею, – сознался Прохор и нервно перебирал пальцами скользкие от росы поводья. – Всею ночь в вагоне не спал. Нету сну, хучь убей.
Голова сотни качнулась и поползла, движение передалось третьему взводу, мерно пошли лошади, колыхнулись и поплыли притороченные к ногам пики.
Пустив поводья, Григорий дремал. Ему казалось: не конь упруго переступает передними ногами, покачивая его в седле, а он сам идет куда-то по теплой черной дороге, и идти необычайно легко, подмывающе радостно.
Прохор что-то говорил над ухом, голос его мешался с хрустом седла, копытным стуком, не нарушая обволакивающей бездумной дремы.
Шли по проселку. Баюкающая звенела в ушах тишина. Вдоль дороги дымились в росе вызревшие овсы. Кони тянулись к низким метелкам, вырывая из рук казаков поводья. Ласковый свет заползал Григорию под набухшие от бессонницы веки; Григорий поднимал голову и слышал все тот же однообразный, как скрип арбы, голос Прохора.
Пробудил его внезапно приплывший из-за далекого овсяного поля густой перекатистый гул.
– Стреляют! – почти крикнул Прохор.
Страх налил мутью его телячьи глаза. Григорий поднял голову: перед ним двигалась в такт с конской спиной серая шинель взводного урядника, сбоку млело поле с нескошенными делянами жита, с жаворонком, плясавшим на уровне телеграфного столба. Сотня оживилась, густой орудийный стон прошел по ней электрическим током. Подъесаул Полковников, подхлестнутый стрельбой, повел сотню рысью. За узлом проселочных дорог, сходившихся у брошенной корчмы, стали попадаться подводы беженцев. Мимо сотни промчался эскадрон нарядных драгун. Ротмистр с русыми баками, на рыжем кровном коне, иронически оглядел казаков и дал коню шпоры. В ложбинке, болотистой и топкой, застряла гаубичная батарея. Ездовые мордовали лошадей, около суетилась прислуга. Рослый рябой батареец нес от корчмы охапку досок, оторванных, наверное, от забора.
Сотня обогнала пехотный полк. Солдаты со скатанными шинелями шли быстро, солнце отсвечивало в их начищенных котелках и стекало с жал штыков. Ефрейтор последней роты, маленький, но бедовый, кинул в Григория комком грязи.
– Лови, в австрийцев кинешь!
– Не дури, кобылка. – Григорий на лету рассек плетью комок грязи.
– Казачки, везите им от нас поклоны!
– Сами свидитесь!
В головной колонне наяривали похабную песню; толстозадый, похожий на бабу солдат шел сбочь колонны задом, щелкая ладонями по куцым голенищам. Офицеры посмеивались. Острый душок недалекой опасности сближал их с солдатами, делал снисходительней.
От корчмы до деревни Горовищук гусеницами ползли пехотные части, обозы, батареи, лазареты. Чувствовалось смертное дыхание близких боев.
У деревни Берестечко четвертую сотню обогнал командир полка Каледин. С ним рядом ехал войсковой старшина. Григорий, провожая глазами статную фигуру полковника, слышал, как войсковой старшина, волнуясь, говорил ему:
– На трехверстке, Василий Максимович, не обозначена эта деревушка. Мы можем попасть в неловкое положение.
Ответа полковника Григорий не слышал. Догоняя их, проскакал адъютант. Конь его улегал на левую заднюю. Григорий машинально определил добротность адъютантского коня.
Вдали под покатым склоном поля показались халупы деревушки. Полк шел переменным аллюром, и лошади заметно припотели. Григорий ладонью щупал потемневшую шею своего Гнедого, посматривал по сторонам. За деревушкой, зелеными остриями вонзаясь в синеющий купол неба, виднелись вершины леса. За лесом пухнул орудийный гул; теперь он потрясал слух всадников, заставляя настораживаться лошадей, в промежутки частили ружейные залпы. Далекие таяли за лесом дымки шрапнельных разрывов, ружейные залпы отплывали куда-то правее леса, то замирая, то усиливаясь.
Григорий остро воспринимал каждый звук, нервы его все более взвинчивались. Прохор Зыков ерзал в седле, болтал не умолкая.
– Григорий, стреляют, – похоже, как ребята палкой по частоколу. Верно ить?
– Молчи ты, балабон!
Сотня подтянулась к деревушке. Во дворах кишат солдаты; в хатах – суетня: хозяева собираются выезжать. Всюду на лицах жителей лежала печать смятения и растерянности. В одном дворе Григорий, проезжая, видел: солдаты развели огонь под крышей сарая, а хозяин – высокий седой белорус, – раздавленный гнетом внезапного несчастья, ходил мимо, не обращая внимания. Григорий видел, как семья его бросала на телегу подушки в красных наволочках, разную рухлядь, а хозяин заботливо нес сломанный обод колеса, никому не нужный, пролежавший на погребице, быть может, десяток лет.